на приближалась к порталу, сердце начинало биться с аритмичными остановками у горла, и решительность ее оставляла.
А Тибо вспоминался как тень, упавшая на циферблат, что показывал прошедшее время. По странному совпадению, она никогда его больше не видела или, может быть, просто не могла узнать. Говорили, что внешне он сильно изменился, хотя по-прежнему старался изо всех сил не отставать от моды. А может быть, никакого Тибо и не было, и горячке того сентябрьского вечера был просто необходим какой-то противовес.
Через неделю странница вернулась в город, который уже успел войти ей под кожу и саднил, словно недавно сделанная татуировка. В тот же вечер она встретилась с человечком в огромной гостинице, где художники, занимая комнаты или даже целые апартаменты, выставляли свои работы для продажи. В одной из них припарадненный человечек сидел в ожидании коллекционеров и почитателей. Он тоже заметил ее и сделался пурпурным, как петушиный гребень. Это вселило в странницу уверенность. Все ей было в диковинку. И разодетые женщины, и мужчины, которые с разных сторон показывали себя обществу, и важные художники, затаившиеся в комнатах, как пауки в надежде на добычу, и откровенно бросаемые на нее взгляды, шлейф которых, ей казалось, выделял ее еще более выгодно для человечка. Странница и в своем мире подвизалась в подобной среде, но там, во всяком случае в те далекие времена, когда на небосклоне еще всходила звезда пленительного счастья, на выставках смотрели больше на картины, или в глаза, или, если уж на то пошло, на дно стакана. Редко или почти никогда увешанные ожерельями груди порой даже немолодых матрон получали такое внимание. Однако электричеством тут крутили, конечно, не сиськи, а деньги, запах которых доносился от прохаживающихся коллекционеров и их подруг. Хотя, может быть, для двух-трех молодых художников и головокружительным могло показаться присутствие нескольких великих хрычей, ярких звездочек и черных дыр, притягивающих всякие астероиды, обломки спутников и даже планеты. Время их, однако, истекало, они и сами это знали и, наделав лет тридцать назад много шуму, то равнодушно, то с волнением смотрели на приготовления своих похорон. (О великие семидесятые! Плач по вам раздается из усыпальниц пыльных каталогов.)
Позже большой группой они оказались на дискотеке, и странница яростно плясала, хохоча, как арлекин, и хватая его за руки. Той же ночью они пошли к нему. Жил он на площади у огромного храма, по стенам были развешаны его специально некрасивые работы. Неприютно и пусто, бессодержательно было его жилье, и много знаков было страннице не увлекаться подобной породой человека, однако бес, сорвавшийся в ней с какой-то пружинки или залетевший уже несколько недель назад, застилал ей разум. Вообще-то в этом городе запросто было подцепить беса, и существовали даже печатные предостережения, по каким улицам лучше не ходить, в какие места не соваться, но, если Красная Шапочка, будь она даже незаконной дочерью Каспара Хаузера, вышла во время течки со своим пирожком, ей непременно повстречается серый волк, пусть на поверку он и окажется индюком. Как бы то ни было, именно через ничего не ведающего о том человечка странница повстречалась с любезными бесами и, пусть и слишком поздно, узнала то, что знало большинство взрослых людей.
За свою жизнь человечек написал несколько виртуозных обманок и множество картин, смастерил гигантские скульптуры, но изъяснялся он убого. Глупая странница этого понять не могла. Пока что местное наречие восхищало ее в любом произношении и казалось влекущим, как стон скрипки из соседского окна, духмяным, как теплая корочка хлеба. И ей, пожалуй, наоборот, нравилось, что в его доме не было книг. Без этих свидетелей можно было ослабить дисциплину, и она чувствовала бесконтрольную свободу всего: сознания, тела, поведения, звуков. Никто на свете не знал, где она, и она тоже не видела вокруг ни одной знакомой вещи, не слышала почти ни одного знакомого слова, не была знакома почти ни с одним человеком. Конечно, это было не совсем так. Город, который постепенно завладевал всем ее существом, был ей уже известен по фотографиям и картинам, но реальность никоим образом не совпадала с его тщедушными копиями. Наверное, именно город заставлял содрогаться нутро странницы, а вовсе не человечек. Город ускорял пульс и увлажнял сетчатку, город вселял небывалые доселе фантазии и чувство непонятной власти.
Была середина сентября, спали под одной простыней, по вечерам открывали окна, и был слышен звон колокола самого большого собора в мире, шелест фонтанчика и гомон людей, стоявших на паперти другой маленькой церкви напротив.
Иногда они ездили по улицам на мотороллере, но чаще странница гуляла одна без плана, заходя в музеи и церкви, зарисовывая головы философов, старцев и богинь. Человечек сделался чем-то вроде необходимого приступка, с которого странница могла дотянуться до них. Не то чтобы любовь странницы была корыстной, но она так торопилась ухватить залог того, что еще вернется сюда, так боялась быть изгнанной из этого самодостаточного места и расценивать эти недели лишь как каникулы, что закрывала сама себе глаза наращиванием зависимости от человечка. К тому же, как у любого существа, были у него и достоинства. Например, он быстро и хорошо стряпал, выстраивая блюдо даже с точки зрения цвета. А какой праздничной, прямо в раскрас национального флага, выходила у него капрезе! Он был инфантильным, но в тот момент казался ей скорее ребячливым. Он был рассеянным и стеснительным, хотя потом стал казаться ей холодным и замкнутым. Но одно было несомненно: он тоже любил этот город. Догадываясь, что и ему никогда не удастся узнать его тайного имени, человечек продолжал подбираться к его ядру, не думая о собственном спасении.
Так она застряла в этом городе. Так я (а кто это вообще?) там застряла, идя по искаженному свету своей путеводной звезды. Но, претерпев по заслугам от своего выбора и расставшись, наконец, с человечком, я все-таки не смогла оставить Город, несмотря на то что самые главные люди и вещи для меня находилась совсем не в нем.
Центр
Центр вселенной (которая почему-то была все – ленной, то есть целиком ленивой), разместившийся в Ал, был тайным и негласным. Казалось, все специально сговорились не показывать виду, где он именно.
Мать была рассеянна, словно чужая, отец с одной стороны, а именно со стороны лишь наметившихся сутулых крыльев, наполнен ветром, а с другой, со стороны сухожилий и гипофиза, – дисциплинарным пафосом, который надо было время от времени применить на деле.
Бабка… Ну, о ней лучше и не говорить. А впрочем, если уж зашла речь, то было очевидно, что она была ведьмой, и хоть звали ее ласково бабуся, вернее, она сама решила так прозваться, это лишь сильней обнажало ее нездешнюю плоть, которая иногда светилась далекой неоновой голубизной.
Так сиял и Кощей Бессмертный, являвшийся двойным вращающимся обручем в конце коридора: из детской – в туалет, бегом или медленно, покряхтывая в тишине, с остановками на миллионы лет. А два перпендикулярных обруча, составляющие Кощея, – огненный и неоновый – то отступали, то приближались, растворялись в черноте распахнутых глаз.
С бабкой же была установлена тайная борьба сил на высочайшем уровне. Так, например, не брать у нее конфетку, вот уж нет, выплевывать недожеванное волокнистое супное мясо в туалет, под столом тайно ожидать ее появления и думать, что произошло бы, если бы получилось махнуть на нее серой полой палкой, в которой обитал дух. Этим духом управляла сестра, время от времени заталкивающая Ал в темную комнату и вызывающая его посредством резкого палкомахания.
Но однажды забытая сестрой палка, как жезл Аарона, была вызволена из угла, чтоб в священном веянии изгнать из бабки затаившееся зло и спасти от ее чар родителей. Палка простерлась из руки Ал в сторону бабуси, и она скорчилась, стала шипеть, наступать и пятиться, но уговор Ал с самой собой был молчать, не рассказывать про это никому, иначе все заклинания были бы напрасны, а только смотреть на нее неподвижно синими-синими-синими глазами.
– Это не я, это другая девочка сделала, Оля.
– Ну, тогда мы Олю накажем, где она, где эта Оля-паршивка? – спрашивали родители.
Да, где-то существовала Оля: дерзкая, с прямой спиной и худыми ногами балерины. Она плохо себя вела, но уклонялась от наказаний. И все-таки какое-то отношение между Ал и Олей натягивалось ходом вещей. Когда Оля выкидывала коленца, скребли кошки и у Ал. Существовала ли Оля в зазеркальном мире, по ту сторону, на обочине, задевавшей, пусть только краем, и сферу Ал, или еще где-то, но было явно, что если существовала Оля, то Ал была уже не совсем Ал, что она была еще и Олей, пусть и с погрешностью, допускаемой немощным бытовым напряжением.
То, что центр, в котором находилась Ал, порой умел отражаться, многое меняло. Ал не могла быть центром в полноте смысла, если какая-то часть ее самой, пусть даже отражение, находилась вовне. Вещи не равнялись самим себе. Конечно, не в том смысле, как когда они с сестрой переодели Дымши-кота в куклу Катюшу; в чепчике, усатенькая, она бесновалась, но была потом усмирена. В случае с Катюшей-котом все-таки было понятно, что это – маскарад, но Оля всегда оставалась Олей, как неизменная величина.
Центр, заглядывающийся на окраины, перестает быть центром, загрязняется окружением, как цвет. Однако и без окраины он никому не нужен. Так, перетекая один в другую, они обмениваются массой, словно карликовая звезда с гигантской. В мире бинарно-банальных оппозиций поневоле задумаешься о центре. Плоско мысля, самое простое, конечно, было выдумать этот несуществующий центр как середину отрезка между двумя точками. Но отрезок есть луч, и центр его ползуч. Периферия же, как известно, вожделеет к центру и от силы тяготения накаляется. Жаром движется по направлению к нему и потом затопляет его, как лава. Последний край, обрыв, зыбучие пески. Только на самом последнем и скудном, у бездны на краю, может притулиться честный человек.