Аппендикс — страница 69 из 140

Немногие дочитывали до конца эти трогательные миниатюры. И вовсе не потому, что концентрация личного и притяжательного местоимений первого лица казалась им чрезмерной. Кое-как, теряясь в бездне каждодневных возможностей, лишь самые стойкие добирались до забитого кассетами душного зальчика на окраине, где на неудобных стульях могло разместиться от силы человек двадцать извечных прихожан.

Уже давно Чиччо стал аполитичным и в газеты заглядывал только ради театральной и киношной страницы. Он запросто мог назвать Настасью Филипповну Наташей Филиппóвной, но помнил все перипетии романа, благодаря его лучшим экранизациям. Никто не знал историю местного телевидения пятидесятых – семидесятых лучше его, хотя телевизор он держал исключительно ради видео, а современное телевидение считал источником деменции. Денег от жильцов и помощи старых родителей было достаточно на то, чтобы он мог ходить в кино чуть ли не каждый день и отдаваться фестивалям от первого до последнего показа. Рента позволяла и на концерт, но вообще Чиччо можно было встретить почти везде, где теплилась культура, особенно если она предлагалась бесплатно. Очень кстати в нескольких кинотеатрах у него завелись приятели, пускавшие его под шумок без билета.

Друзьями Чиччо считал только тех, кто разделял его интересы. Его женщины должны были отдуваться в бесконечных марафонах презентаций, джаз-концертов и открытий кино-фестивалей. После нескольких месяцев такой жизни они сдавались. Избранница запиралась дома, окуналась в делание мани– и педикюров, масок из желтка, огурца и даже дорогой черники. Она разглаживала кожу вокруг глаз, вылезших из орбит от усталости и чрезмерной интеллектуальной ангажированности, листала женские журналы, варила себе здоровую пищу и готовилась к новым, менее окультуренным объятиям. Чиччо разочаровывался и обольщал другую. Первое время и она интересовалась венгерским кино семидесятых, увлеченно слушала о перипетиях маккартизма, возвращалась за полночь домой, выходила к восьми на работу, а к пяти вечера уже готова была для нового рейда. На поцелуи и ласки оставалось мало времени, разве что в машине, но Чиччо, который сохранял благородство и изящество в любом своем движении, все же был круглой формы, и вертеться в тесноте салона ему было не с руки. Но ведь не ради женщин и даже мужчин или вообще человечества существовали увлечения Чиччо! Никогда, ни за какие коврижки он не отказался бы от похода в полулюбительский театрик, где рассказывалась реальная история похищенной в восьмидесятых и до сих пор не найденной девушки. Никакие вечеринки той или иной подруги, ни бессмысленные, но все же приятные прогулки в парке, ни поход с ней к врачу или утирание ее слез, ни сидение у ее постели во время болезни не могли бы его искусить на отречение от своей веры в Культуру. Всем остальным он тоже, конечно, занимался, но только если день или час выдавались культурно незначимыми.

Дольше всех терпела Тина, с годами дурнея от недосыпа и распухая от неправильного питания, но потом все-таки его оставила. «И вовсе не из-за культуры, – говорила она, – а из-за его черствости и эгоизма».

Ко мне Чиччо относился снисходительно, как ко всякому, кто не отвечал на его приглашения мгновенным согласием, приберегая меня, однако, для бессонницы и ночных разговоров по душам. Увы, с его точки зрения, мы не могли считаться друзьями: да, мне нравился его бархатистый голос и анекдоты из жизни реальных людей с отлично выстроенным сюжетом, закольцованной структурой и саспенсом, которыми он управлял, словно опытный штурман, но я не могла слушать их бесконечно.

Перед выступлением Чиччо всегда готовился и волновался. Он даже надевал тематически подходящую рубашку или добавлял в свой гардероб какую-нибудь хитроумную, связанную с фильмом деталь. Предваряя введение, на кассетнике звучала неслучайная музыка, и Чиччо, которого все уже видели за пять минут до этого, вдруг появлялся из-за последнего ряда складных стульев преображенным и приподнятым. Кинопросмотр начинался с неповторимого рассказа, который, если б не обстоятельства банальности времени, продолжал бы расти и расти, словно вечнозеленое дерево. Чиччо не носил часов. Пожалуй, он был самым счастливым человеком нашего города. Правда, когда он возвращался из какого-нибудь университета, куда его приглашали почитать курс лекций, вместо привычного довольного выражения на нем лепилась маска скуки. «Здешний академический, особенно гуманитарный мирок миазмичен и малогуманен. Там подвизаются в основном те, кто прошел конкурс на наличие анатомически правильно устроенных ушей для запоминания сплетен о коллегах и на раздвоенный язык для их распространения». И он рассказывал, что похуже, чем Иакову – за Рахиль, здесь годами нужно служить барону или баронессе, которые зато со временем могли выделить кусочек жердочки, чтобы постоять или вспорхнуть. Что тот, кто не следовал правилам, но все же сумел как-то забраться в курятник, должен был хотя бы подкудахтывать, чтоб не заклевали пернатые со стажем. Архитектура иерархий слаженно защищалась балестрами высокомерия и геронтократии, ушатами пофигизма и халатности обычно ненавидящих друг друга профессоров. «Здешние академические работники – самые живучие существа после тараканов и крыс, они смогли повернуть время вспять, как будто и не было наших шестидесятых-семидесятых. Но и правители, и вассалы – вполне ординарные люди, а вовсе не демоны. Они поступают так по привычке, которая становится долгом службы». Каждый раз, когда Чиччо возвращался к этой теме, мне вспомнилась одна фотография Клоаки Максима: в дальних уголках вокруг кишащих в экскрементах червей бесновались охальные крысы. Неужели Храм Наук и Знаний мог сравниться с этой гнусной подземной правдой нашего города? Нет-нет, ни в коем случае! В университетах все происходило открыто, все все знали, а крысы были хоть и абсолютным, но все же большинством маргинальным, и их принято было игнорировать, травить при свете дня, если какая-нибудь сумасбродка вдруг выскакивала поживиться средь грязных мусорных баков и раскиданных объедков.

Привычки Чиччо были совсем неакадемические, поэтому все ограничивалось его эпизодическими выступлениями в какой-нибудь провинциальной альма-матер.

Кстати, сам Чиччо в лучшие времена меж ТВ– и кинопросмотрами учился на философском факультете. В ту пору он снимал небольшую квартирку вместе с товарищем постарше, с которым познакомился то ли на одном из собраний-хеппенингов, которые случались тогда раза по два на день, то ли за чтением граффитти на стенах универа: «Настоящий марксизм – это марксизм братьев Маркс», «Смерть бюрократам, возглавляющим Компартию Италии», «Отстоим право на безделье!».

Да-да, все-таки это было во дворе универа, на собрания он ходил редко и только раз оказался на демонстрации. Формы массового гипноза вызывали в нем любопытство, но лично на него не действовали. Бородатый парень, который показался Чиччо давно знакомым, стоял рядом с офигенной красавицей. Только что вместе с подругой она закончила рисунок девочки с косичками и виртуозно дописывала: «Моя матка, сама и решу, что с ней делать!» Чиччо был с этим абсолютно согласен. Одна его соученица чуть не погибла под нелегальным ножом мадам, и все хорошие мальчики вместе с нехорошими девочками боролись за легализацию абортов, которые в то время карались законом. К тому же никому не хотелось услышать в свой адрес другой лозунг: «Товарищ – в борьбе, фашист – в постели». Но, говоря по совести, в тот момент Чиччо стоял здесь только из-за этой красотки.

– Приветствую вас, Жижи, – куртуазно улыбнулся он ей.

Девушка остановила на нем огромные серьезные глаза.

– Это ошибка, – поставила она баллончик на землю, тряхнув короткой стижкой.

– Тогда Лили?

Догадавшись, что перед ней очередной приставальщик, она усмехнулась:

– Может, Дуду или Пипи? Ты ищешь своих пропавших собачек? – чуть сдвинула она черные густые брови.

– Джейн? – продолжал настаивать Чиччо. – Или Фанни? Но у нее тогда были более длинные волосы.

Наконец и парень обратил внимание на Чиччо. Он так оглушительно взорвался смехом, что заразил им всех остальных.

– Ты не угадал даже с десятой попытки. Гениально! Ее зовут… Он был широкоплечим, очень худым, и, насколько можно было различить под густой рыжеватой бородой и падающими на лоб каштановыми волосами, у него были правильные черты лица, которое продолжало оставаться гармоничным даже во время этого пугающего, дикого смеха.

– А я могу и сама представиться, если сочту нужным, – чистый голос перебил веселье, и чуть вздернутый на конце нос этого сокровища задрался еще выше.

Чиччо продолжал передвигать ее образ внутри рамки своего взгляда, отрезая ненужные детали в виде ее товарищей. Наверное, из-за такого фиксированного внимания он мог показаться им просто идиотом. На девице были широкие, как будто на размер больше, джинсы клеш. Водолазка в полоску выглядывала из-под короткого распахнутого пальто, но, конечно, Чиччо не обратил внимания на эти детали.

– Простите, я думал, что вы сразу словите мяч. Не может быть, чтобы вас не звали Лесли Карон[83], которая сыграла всех перечисленных мною героинь. Вы невероятно на нее похожи. Неужели вам никто не говорил об этом раньше?

– Нет, ты первый. – Улыбка открыла чуть выступающие вперед зубы, скулы поднялись еще выше, а плошки смарагдовых глаз, не меняя серьезного выражения, засияли над щеками. – Вообще-то у нас на всех одно имя, мы – Индейцы метрополии[84]. А на кино у меня не остается времени.

Вечером Чиччо примеривался ко всей этой бурлящей провокационными шутками, нонсенсами и энергией длинноволосой компании. Он заметил, что несмотря на негласное лидерство худого и на то, что его рубашка в клетку, вельветовый в широкую лапшу пиджак и джинсы клеш мало отличались от одежды других, он был как будто из другого материала. Старше их всех лет на восемь, молчаливый и созерцательный, он чем-то напоминал командующего Че, но скорее не чертами лица (да и кто из итальянских леваков тогда не походил на него?), а выражением глаз, посадкой головы, чем-то молекулярным. Красивые женщины липнут к таким прóклятым, и Карон, которую совсем некстати звали Бенедетта, была, понятное дело, его девушкой.