Аппендикс — страница 71 из 140

ые, рекомендуемые инстинктом выживания мины. Так же точно в его сознании не было предопределенного страха. Полицейские для него были такими же людьми, и ему казалось вполне естественным, что их тоже мог заинтересовать американский период Любича. К тому же потенциально они представляли собой неплохую аудиторию.

Перевернув дом вверх тормашками, полицейские потащили его на чердак, на который можно было попасть только из их квартиры, и там Чиччо как раз и вспомнил незначительную сценку перестановки сумки. С помощью вдруг снизошедшей на него суперсмекалки он с самого начала отрицал какое-либо свое знакомство с этим объектом, тем более с его содержимым: когда полицейские открыли молнию и расстегнули ремни, под газетами открылись разобранные на части автоматы MAB-38 и TZ-45. Даже Чиччо, идущий порой против течения своей эпохи, знал, что подобными штуками партизаны во время Сопротивления[86] уничтожили не одного фашиста и фрица.

Застыв в изумлении перед сумочкой, пытаясь преодолеть обморочный холодок в животе, Чиччо все же и тут не удержался: «Когда мертвые начинают ходить, господа, нужно прекратить убивать. Иначе поражение неизбежно», – процитировал он фразу из свежего фильма Ромеро, уже с первого показа ставшего классикой, хоть, по мнению Чиччо, и сильно попорченного монтажом Ардженто. Стояла жаркая весна семьдесят восьмого, и каждый пятый молодой человек мог оказаться борцом за справедливость, каждый десятый – сторонником политического убийства, ну а потенциальным заключенным, наверное, – каждый второй.

Выпустили Чиччо через два месяца за отсутствием улик, так ничего и не добившись и тщетно перетаскав по допросам некоторых посетителей их квартиры, не знавших об аресте хозяина и решивших зайти. А друг, который для него из-за этого события вовсе не стал менее значимым, случайно вернулся в его жизнь через много лет, но никогда уже больше не вернулся в свою. С тех пор он стал жителем Яилати, а в Италию, хотя она была на расстоянии вытянутой руки, попадал лишь по случаю. Из всех своих бывших многочисленных друзей, родственников и знакомых он виделся только с Чиччо. И иногда Чиччо в просветах между своими культурмиссиями и хаотичными романами, которые он держал в строжайшем секрете, уделял ему какой-нибудь дождливый, одинокий вечерок.

Метаморфозы

Прекрасная женщина в цирке теряла свои ноги без единого крика, но через несколько минут они вырастали у нее, как у ящерицы. Этому, без сомнения, нужно было долго учиться. А может быть, эти способности были даны не всем. На всех углах говорили, что человек может добиться чего угодно и что дело лишь в целенаправленном желании. Без труда не выловишь и кота в мешке, или что-то там в этом роде. Безусловно, полное владение своим телом требовало большой концентрации мысли, а также времени. К сожалению, среди шума и множества детсадовских дел не получалось сразу отыскать в себе ресурсы регенерации. Поэтому пока, гуляя с детским садом у Зимнего, я только представляла себе, что произошло бы, если бы у меня вдруг не стало правой руки. Если бы мне прострелили ее бандитской пулей. Или вечно подстерегающий дракон позарился бы на мое душистое детство. Рука могла быть запросто отцапана его зубами, но зато потом она могла отрасти, как ноги у женщины из цирка. Однако цирк – это был праздник, а настоящие праздники бывают редко. Ни в чем нельзя было быть уверенным до конца. Рука могла и не отрасти. Поэтому, на всякий случай, нужно было срочно овладеть обеими.

Теперь я ловила мяч – только левой, орудовала ложкой – тоже, а правую, чтобы не путаться, держала за спиной.

Однажды, когда я созерцала пустоту в уголке скудно засаженного сквера, мимо прошла группа громко говорящих людей. Они остановились прямо напротив меня, но, словно под властью какого-то колдовства, я не понимала ни одного слова из того, что они говорили. Странно расширяя рты и протягивая мне какой-то сверток, все вместе они стали наклоняться ко мне. Я смотрела на них, не шевелясь. В левой руке у меня был мяч, а правой у меня не было, и поэтому я никак не могла принять то, что они так энергично мне предлагали. Подошли другие дети и встали рядом. Один мальчик уже протягивал, протянул руку к яркому предмету, но тут набежала вспыхнувшая красным, разъяренная воспитательница и мгновенно отбила щедрый дар незнакомцев. Он упал на грязную осеннюю землю. Там еще лежали кое-какие опавшие листья. Сделавшись еще более красной, она подняла его, торжественно вознесла в простертой руке и закричала людям в длинных плащах: «Убирайтесь! Вон отсюда! Наши советские дети не нуждаются в ваших вражьих подачках!»

Словно конница на картинках, чужеземные люди стали удаляться.

Победно пострадавшая воспитательница, поправив вязаную шапочку, сползшую до самых бровей, обратилась к нам: «Дети! Это буржуазная, без сомнения, отравленная еда!» – и она торжественно бросила нарядный сверток в фонтан. Он медленно поплыл по ледяной воде, словно еще живая бабочка. Не тонул. И мы украдкой смотрели на него, выбегая за поле игр.

С одной стороны, воспитательница преградила дорогу нашему праведному любопытству, но с другой – в ее поведении было что-то героическое, и это вызывало восхищение.

Иностранцы – иные, неполноценные, вроде человечка со скрюченными ножками, даже если у них, на первый взгляд, все и было на месте, хотели прокрасться в нашу страну, и за то, чтобы мы их приняли в игру, они готовы были надавать нам конфет и подарков в блестящих пакетах. Даже от мысли о шорохе распечатываемой бумаги становилось празднично, но нельзя было поддаваться коварству красоты. Все, что было честным и правильным, должно было быть некрасивым и неброским.

Воспиталка перед всеми похвалила меня, что я отказалась от свертка. «Я не отказалась, – поправила я ее, – просто у меня в руке был мяч, а другой у меня нет». «Сядь на скамейку и сиди, пока не закончится прогулка!» – снова налилась она алым цветом.

Круглая из-за одежды, в черной бараньей мальчишечьей шапке, я надулась еще больше и стала отковыривать лед левой подошвой башмака, задвинув правую подальше под скамейку. Чтобы допрыгать до фонтана только на левой ноге, нужно было бы сделать немало скачков, и мне предстояла серьезная подготовка.

Двадцать второе ноября

Но ничего не остается скрытым от Бога, так и это темное дело должно было обнаружиться.

Поющая косточка. Сказки Братьев Гримм

Мост Ангелов (1930), Шипионе (холст, масло)

Прикончив пармезан и допив все вино, Чиччо предложил прогуляться. Машину он поставил на набережной недалеко от моста. Подсветка искажала лица ангелов, и сегодня больше не delicatus они казались, а просто зловещими. Крайний с трудом удерживал колонну, и крылья изогнулись у него от напряжения, а тот, что напротив, с усмешкой взирал на свою плеть. Чайки хрипели. Их блюющий позыв начинался еще с вечера и длился ночь напролет. Сегодня, видимо, что-то было у них на уме, и с загадочным видом они рассаживались по головам и плечам ангелов.

Даже не спросив куда, Чиччо уверенно повернул в сторону Петра, а я продолжала гадать, почему же нельзя – о Вале. Самые странные предположения залетали мне в голову. Не сразу я заметила мрачность своего приятеля. Несколько раз он тяжко выдохнул, сетуя на что-то явно непоправимое.

– Двадцать второе ноября, – наконец многозначительно сказал он, взглянув на часы.

– А, да, уже двадцать второе, – поддакнула я рассеянно.

– Дата, которая изменила судьбы мира и повлияла на всю мою жизнь, – в темноте его красивый голос звучал патетично.

Теребя одежду, перебирая волосы, будто какой-то двоечник, я стала мучительно вспоминать, что же такого могло произойти в этот день, пока Чиччо, сделав педагогическую паузу, не раскрыл передо мной карты:

– Тысяча девятьсот шестьдесят третий год, двенадцать тридцать дня, Даллас, Техас. Лимузин с президентом Соединенных Штатов Америки Джоном Кеннеди, его женой и супругами Конноли притормаживает на повороте, и, – Чиччо наглядно уменьшил скорость на своей каракатице, – раздаются выстрелы.

– Эй, смотри на дорогу, – одернула я его. Ужасная история, конечно, – передо мной промелькнул образ вспыхнувшей головы президента и прекрасной Жаклин в розовом, быстро ползущей назад по кузову, – но какое отношение она могла иметь к Чиччо?

Вообще, если уж умирать, то лучше это делать именно в ноябре. «Nŏvembĕr», то есть девятый, – это месяц, когда жизнь прячется, как улитка в панцирь. После богатого урожайного октября на хилый свет выходит только угасание. Уползают спать черепахи и змеи, зарываются в норки сурки, прячутся в расщелинах скал ящерицы, насекомые перед тем, как исчезнуть, откладывают яйца в надежде на вечную жизнь, ледяной дождь хлещет по трупам листьев, хотя некоторые из последних сил еще цепляются черенками за древесную лимфу. Тьма правит миром, влажный мрак опутывает природу, и люди зажигают огни, чтобы отпугнуть волков. Однако эта девятка символизирует собой и некое рождение, задуманное еще в марте. Именно в эти дни Ферония, богиня-волчица и целительница, в тиши сумерек выводит из подземелья рабов и заключенных. А души, вышедшие из тел в ноябре, наверное, почти не ощущают преград к свободе, – ведь скорее всего именно она, зачатая под весеннее равноденствие, созревшая под летним бесстыдным солнцем, вкусившая от осеннего урожая, рождается в эти дни смерти.

Ночная влажность ползла по фасадам, бурная, мутная река карабкалась все выше. Поднимались подземные воды и внутри меня, а при мысли об имени, которое, несмотря на запрет, норовило прикоснуться к губам, все саднило и екало.

Мы взобрались на Монте Марио, и Чиччо выключил мотор. В темноте его рассказ начал светиться издалека, как живые картины, как изображение в шарике. Из недосягаемой стереоскопической глубины трехмерно улыбался семилетний Чичетто.

В тот день его разбудили в пять утра, а уже в семь они с отцом колесили по дорогам. Правда, чем ближе они оказывались к цели, тем трудней было сравнивать их движение с полетом. Скорей оно напоминало топтание черепахи, натыкающейся на панцири впереди идущих или вдруг меняющих направление сестер. Экономический бум. Бум! И машина разбита всмятку. И хорошо, если только она. За время своих частых поездок в столицу отцу уже несколько раз пришлось откликаться на поиски врача. Один раз он даже констатировал смерть.