Вскоре после этого он забросил изучение китайского. Мао тоже оказался тираном. Только студия Living theatre увлекла его на более долгое время. Театр, пытавшийся отказаться от обмана, театр жестокости, гасящий ее под пеплом настоящих костров, до поры до времени казался ему сильным средством, которое могло вылепить общество и действительность. Напасть на зрителя, пригвоздить его страхом, раздосадовать его на улицах, заставить очнуться и стать участником не всегда предсказуемого действия было здорово, хотя ходить в трико, как какой-нибудь Бэтмен, – и глуповато.
После того, что случилось на Пьяцца Фонтана[98], однако, многие охладели к театру и хеппенингам. Циничное расследование, вранье журналистов и их приемы натравливания единомышленников друг на друга, загадочная гибель напрасно осужденного анархиста и слухи о причастности к взрыву правых сил и секретных служб навсегда улетучили надежду на то, что государство может не быть врагом и что в нем может найтись место для мирного обмена мнениями. Хотя все же между американскими вестернами и вестернами-спагетти, любовью, влюбленностями, покером и экспериментами с собственным сознанием посредством колес и травы, между оккупацией домов и сытными праздниками Унита, словесными стычками с коммунистами на многочисленных собраниях левых сил, а также между Швецией, где вместе с приятелем они пожили в коммуне и поработали на фабрике, на стройке и в порту, он продолжал ездить с агитационными спектаклями, и однажды летним вечером, прямо с площади уютного южного городка, когда, опустив головы, они стояли с поднятыми кулаками, как когда-то поддерживающие движение Черных пантер победители Олимпийских игр в Мексике, американцы Томми Смит и Джон Карлос, его увели в тюрьму. Наручники надевали долго, неумело, совсем не как в кино. Он мог бы запросто убежать, но тогда был уверен, что ошибка разъяснится в ближайшем участке. Оглянувшись, на огромной репродукции Четвертого сословия Пеллиццы он увидел шагающих мужчин с заброшенными за спины пиджаками, женщину с ребенком на руках и тесные шеренги народа. Навстречу чему они шли так мирно? Было ли это возвращением плебеев со Священной горы или ежесекундным приближением к еще одному разгону мирной демонстрации, которые уже не раз заканчивались похоронами? Quién sabe?[99]
Если страна использует методы насилия против собственных граждан, граждане рано или поздно научаются ей отвечать. После пары месяцев южной тюрьмы строгого режима по обвинению в какой-то не известной никому из них краже он уехал на курсы ответа давлением на давление, насилием на насилие, которые проходили в Милане, Турине и разных больших и маленьких городках страны, по всей своей широте и долготе расчерченной невидимыми линиями противостояния и борьбы.
Отвага
Когда тебе говорят: «Встань, будь как все, как другие, пересиль себя, ты не такой, ты лучше, это недостойно тебя, у тебя получится, ты победишь» – это гипноз, направленный на то, чтоб тебя уничтожить.
Э, нет, я и такой тоже. Я – и такая. Ника, крылатая путана, лижет тому, кто ей больше даст, но есть какие-то ошибочные, неожиданные пути судьбы, и победа порой достается тому, кто не испортил общественную среду запахом пота и спеси.
Решение во что бы то ни стало съехать с горки на ногах пришло в голову не мне, а в общем-то чужому взрослому. Из-за веселой скорости, в которую попало мое тело, я очнулась, только когда отца уже не было рядом. В парке было темно, где-то далеко между аллеями еще виднелись плотные тени, но у самой горки почти уже не было жизни, если не считать моей, которая замерла на непонятных словах. «Моя дочь – трусиха», – было сказано в высокую морозную пустоту ночного парка, и эти слова услышали все. Конечно, их мог сказать только посторонний человек, который не представлял себе, что означает чернота под кроватью и пограничное пространство между ней и одеялом. Свесившиеся туда случайно рука или нога могли быть затянуты в темноту навсегда, превратиться в понтонные мосты, по которым взбиралось то, что не стоило называть. Этот человек не мог знать, что такое каждодневная борьба.
Черные голые деревья отбрасывали длинные тени на освещенную аллею. Она напоминала зебру, искупавшуюся в лунной воде, или железную дорогу. «Опять от меня сбежала последняя электричка, – влетела в голову песенка, которую крутили повсюду, – и я по шпалам, опять по шпалам пойду домой по привычке, та-та-ра-ра, йе йе, по привычке». Звук замерзал, превращаясь в сосульку.
«Подлый трус, – сказал тогда другой голос, – кто это тут трусит? Неужели среди нас есть трусы?! Бояться – стыдно, трусы – жалки, настоящие октябрята не писают в штаны». До октябренка мне было еще далеко, и я толком не знала, кто они. Заносчивые ребята, которые делают все лучше тебя, помогают маме, завязывают шнурки за минуту и не путают левый и правый башмак? Или, может, хилятики и подлизы? Но все же мне нравилась красная глянцевая звездочка с портретом ангелочка в центре. К тому же пословица гласила, что «октябрята – смелые ребята», и кто знает, не следили ли они за мной в эту минуту из-за морозных кустов.
«Будь как все, будь как другие. Веди себя как следует. Так не говорят, так не делают», – шумел ветер и зудели октябрята, повиснув на деревьях. Одна слеза, упав с подбородка в шарф, высохнув, морозно жгла щеку. Другая намочила ухо. Голова вспотела под бараньей шапкой. Вдох становился все короче. Здесь явно недоставало воздуха.
«Была гроза и гром. Саша сидел в шкафу. Саша был трус» – так начинался рассказ писателя Толстого, которого называли Лев, потому что он-то как раз был смелым. А этот Саша никогда не стал отважным и был опозорен навсегда. На картинке он был в чулках и штанишках с лямками. Между чулками и штанишками видна была белая кожа. Книга принадлежала сестре. Трудно даже вообразить, но она жила еще тогда, когда не было колготок!
Тьма рассеивалась, под фонарями становилось уютно. Жизнь, оказывается, можно было пройти от одного фонаря до другого, и это было совсем не страшно.
По аллее навстречу бежала черная фигурка. Приблизившись, она оказалась знакомой. Это была мать, что спешила забрать меня из парка.
Труса в бараньей шапке и шубе привели домой, но отец не вышел. Подавленный трус в бязевой рубашонке и в черных трусах, которые вообще-то носили только мальчики и почему-то девочки этой семьи, отправился спать.
В соседней комнате стучали две пишущие машинки. По высокому потолку ходили прозрачные тени, спиральное отражение пружинного матраса на паркете уводило далеко.
«Будь самим собой, делай то, что хочешь, мир – бесконечен», – звенели звезды, чуть видные из-за края крыши, и голос непослушания абсолютно соответствовал голосу звезд.
По следам
Тут Убрициус молвил: «Нет уж для честной работы никакого места в городе Риме, воздаяния нет за труды, те же деньги, что нынче меньше вчерашних, больше, чем будут завтра».
В бывшей оптике уже разевали свои ширпотребные ртищи пластиковые копии античной маски под средневековым названием «уста истины». Повсюду валялись брелки с видами Колизея и купола Петра, висели кухонные фартуки с изображением мраморных и натуральных членов в ненатуральную величину. Таинство секса, как любое другое таинство, уже давно поступило в продажу. Здесь нашими хэ и пэ уже никого нельзя было смутить. «Каццо-фика, фика-каццо», – чем меньше поражали эти слова и их изображения, – тем более пресным становилось все с ними связанное. Книги Аретино, Баффо, Белли и других матерщинников уже сто лет как свободно продавались в достойных изданиях. Только в моем дальнем мире еще существовала святость обсценной лексики, и ее заменяли звездочками на письме, а барышни затыкали ушки. Как трогательно, как патриархально! И слава богу, что запрещали, потому что и на этом ките мата крепилась современная русская литература, увы, в данном случае труднопереводимая на другие языки. Мат был национален и неуловим, как русская душа.
Придумав, что мне нужно найти какую-то особую марку очков, которую я однажды видела в исчезнувшей оптике, и получив номер телефона ее хозяина от хозяина новой сувенирной лавки, я попросила у Вала мобильный, так как мой к тому времени впал в летаргический сон, но с удивлением узнала, что он душевно расположен только к общественному телефону. С трудом найдя кабинку, мы убедились, что хозяин оптики по имени Джиджи – тертый калач: никакого Кармине он не знает, никакого Диего в глаза не видывал, – и Джиджи повесил трубку.
Теперь последняя надежда на встречу поддерживалась нашим дежурством у дверей ресторанчика, в который, по уверению Диего, Джиджи регулярно захаживал. Уже в двенадцать мы заняли стратегическую позицию, налепив на задние боковые стекла газету с проделанными в ней двумя дырочками. Диего был приставлен к вахте, а мы, любовная парочка тайных агентов, неустанно поглядывали то на мальчика, то на вход в ресторан.
Избитый транс из того дождливого октябрьского вечера, промелькнувший на дороге и сгинувший, казалось бы, навсегда, продолжал, сам того не зная, затягивать меня в пространство некоего детектива, в котором, несмотря на электризующее и все психоделически трансформирующее присутствие Вала, я пока так и не смогла найти себе уютный уголок.
Мы были порядком измотаны видом заходящих и выходящих из ресторана, откуда при каждом открывании дверей доносились будоражащие запахи. Было уже половина второго, когда Диего, наконец, воскликнул: «Вот!» – ринувшись вослед крупному господину.
Однако Вал, припарковав машину неподалеку и дав мне ключи, велел нам после выгула своего ирландца оставаться внутри, пока он не вернется.
– Если нужно, тут – на кусок пиццы, – протянул он мне десять евро, готовясь выскочить из машины.
Как и Катюша, я отстранила их. Вот еще.