Началась она с того, что мы вышли из общежития моряков и оказались перед бездной воды, которая вчера сверху мне явилась лазурным псом, гоняющимся за кончиком собственного хвоста.
Теперь, на мой синий взгляд, море было синим, хотя все называли его черным. Я уже заметила, что названия почти никогда не соответствовали сути. Слова были одеждой событий или явлений. За семью замками, за тридевять земель была запрятана истина. Сточить множество железных посохов и победить нескольких драконов, чтоб однажды увидеть мир обнаженным, – ради этого стоило принимать правила других: доедать все, что дают, подолгу не видеть мать и не жаловаться.
Море было намного больше, чем вокзал. Может быть, даже оно было бесконечным. Один из белых кораблей-башен двинулся и загудел хриплым, срывающимся басом. Я закрыла уши ладонями, и неожиданно брызнувшие слезы обожгли. Надя смеялась, и прядь ее волос выбилась из-под шляпы. Выпутавшись из ярких бесформенных пятен света, зрение обрело четкость, ударилось о качающиеся лодки. В одной из них, как будто бы на расстоянии вытянутой руки, стояли два мальчика и загорелый старик в ослепительно-белой майке. Он держал в руке сеть, которая тяжело падала на деревянное дно.
Все было медленно и бессвязно, как когда начинаешь проваливаться в сон. Народ фланировал по набережной, встречался, раскланивался, расходился. Девушки, обнявшись по двое или по трое, смеялись. Они хихикали и чуть оглядывались, когда моряки, проходившие группками, что-то им говорили, а я гордилась, что нас с Надей поселили в морском общежитии.
По стенам невысоких домов росла борода вьющейся зелени.
«Плющ», – промолвила Надя. Даже змеиные слова она умела выпевать, как птичка.
Вслед за ней я подняла взгляд и наткнулась на женщин в цветастых халатах и мужчин в майках и полосатых пижамах, повисших прямо над нами на открытых балконах. Они смотрели на прохожих и громко переговаривались.
Вокруг моря толпились горы, и они тоже были синие. Запахи и насыщенность света были непереносимы.
Плотные фиолетовые аллеи оказались сиренью. Еще какие-то лиловые цветы свисали с кустов. «Глициния», – назвала их Надя и привстала на цыпочки, чтобы понюхать. На земле валялась упавшая гроздь, и, подняв ее, я подумала, что вот так должен был выглядеть дворец Дюймовочки.
Белые шапки были у миндаля, а розовые – у персика.
Когда, возвращаясь, мы шли по тусклому коридору общежития, я чувствовала себя переполненной цвето-светом, и пока Надя готовила обед, я нарисовала синим карандашом море, а красным – поезд.
Там, где он входил в море, оно становилось фиолетовым.
Гротески
Пустота кругом окрепила меня, дала время собраться, я отвыкал от людей, то есть не искал с ними истинного сближения; я и не избегал никого, но лица мне сделались равнодушны. Я увидел, что серьезно-глубоких связей у меня нет.
Заметив мое смущение, работница оптики умело разговорилась и уже через несколько минут казалась мне проверенной подружкой. В конце она подарила мне две коробочки с искусственными глазами.
Преувеличивая сходство с раненым существом, брошенным около недели назад на дороге, я всматривалась в ее лицо с крупными резкими чертами и мощную фигуру биатлониста. Повернувшись ко мне спиной, она хрипло щебетала и выцарапывала из зеркальных ящиков реконструированными черными ногтями маленькие коробочки с линзами.
– Песочный человек, – рассказала я ей, – когда-то унес мои глаза. Уже много лет обращаюсь в магазины за другими, но мой взгляд на мир никогда не менялся.
– Можно быть слепым и иметь очень яркий взгляд на мир, – ответила мне окулистка, на высокой скуле которой просвечивал умело запудренный синяк.
Ее ответ застал меня врасплох. Свет ослепшей в конце жизни Биче Ладзари, шариками цвета ползший по ртутным лучам ее картин, дополз до моего горла.
Да, окулистка была права, но была ли она просто окулисткой, или все-таки именно он (а) корчилась вчера от боли под корпусом машины, и именно на нее / него кто-то, не двигаясь, смотрел через стекло, пока мы искали парковку?
А впрочем, как можно было найти этого несчастного после лишь нескольких мутнеющих образов, которые оставила ночь? Совесть посылала мне ложные сигналы, чтобы я не забыла об умирающем двусмысленном божестве, валявшемся несколько часов назад на задворках, а сейчас из сеней моей памяти стучавшемся кулаками в здоровый мир.
Через три дня, под предлогом того, что мои пластиковые глаза сносились, я снова вернулась на длинную кишку улицы Биссолати. Это имя почему-то мне казалось знакомым, но я не могла вспомнить, где именно я его уже слышала.
В то время мое одиночество доходило до того, что порой за теплым словом, за улыбкой продавщицы или продавца, за шуткой, пусть даже и надо мной, я заходила в первые попавшиеся магазины и лавочки. Если улыбка никак не клеилась, я просто следила за инсценированными перепалками, внимая политическим разглагольствованиям или сплетням плебса. Это была жизнь. Мне нравилось возвращаться на старые места, где меня любили, пока я выбирала товар или заказывала чашечку кофе. И чем гуще позвякивало в моем кошельке, тем радостней мне было от полученной в ответ теплоты.
Но когда уже не было ни гроша, можно было попробовать отыскать понимание в каком-нибудь роскошном магазине. Переступив однажды его порог, я попадала под ослепительные, усиленные зеркалами софиты и сразу же обретала вторую тень. На каблуках, в черном костюме или платье, идеально причесанная, преданная, как хичкоковская миссис Денверс своей хозяйке, она спрашивала, не нужна ли мне помощь, и я, чуть посомневавшись для вида, с достоинством ее принимала. Тогда, окинув меня профессиональным взглядом и чуть порозовев лицом, она принималась набирать лежащее стопками на прилавках тряпье, снимать его с вешалок и кое-что доставать из закромов. Ее прохладные, быстрые руки вдевали меня в пиджаки и упихивали в узкие платья. «Ну как, ну как?» – звала иногда она на помощь товарок. Они группировались и в праздничном ажиотаже дышали около кабинки, словно какие-нибудь состоятельные тетушки, посвящающие себя молоденькой племяннице. Совместные взгляды в зеркало, повороты, наклоны, слова восторга и одобрения. С улыбками восхищения добрые родственницы, продолжая жонглировать комплиментами, продвигались к кассе и легонько подталкивали к ней и меня. Здесь между нами возникала самая главная схватка. Я должна была убедить их отпустить товар восвояси, не лишившись при этом их неуемной любви. Способы были различны и зависели от настроения и места: попросить визитку, чтоб непременно вернуться, сказать, что аллергия на что-то, из чего сделаны одежки, что внезапно вспомнила, что такое у меня уже есть или что забыла кредитку. Наконец женственная мишура, стоящая, например, два месяца квартирной платы, возвращалась в свою первозданную анонимность. Последние объятия, и я вылетала на свежий воздух, напитавшись восхвалениями, полученными от двоюродных сестер манекенов. Их кратковременное внимание превращало меня в любимицу дружной семьи. Ну и что, что они хотели мне всунуть барахло обнаглевших коммерсантов и дизайнеров, которые за половую тряпку запрашивали последние деньги, отложенные на улучшение всего мира! Ну и что, что каждый раз, когда я собиралась даже теоретически себе что-либо купить, мир становился хуже из-за моей несамодостаточности! Малолетние китайцы и индийцы, получая ранения, снова и снова влезали своими игольчатыми тельцами в тряпки Гуччи и Армани, вытягивая петельку за петелькой, стежок за стежком. Святые отшельники отворачивались, а пионеры-герои безмолвно плакали. Их строгие лица смертников еще больше темнели. Прекрасно сознавая, что можно обойтись и тремя рубахами из мешковины, в подобные моменты слабости я была просто коррумпированным потребителем, убеждающим себя, что и мода есть средство измерения эпохи. О, в этот момент я не хотела ничего знать о том, что она вполне может быть соткана из нитей ада.
Но если уж и гореть в аду, то лучше это делать не в маленьком черном платье, а в светлом, приталенном широкой вставкой-поясом, с длинной юбкой, по которой ползет коралловый лангуст. Да и в любом другом платье или пиджаке, сделанных забытой соперницей Коко Шанель. В том, например, где рука вышитой женщины с золотящими один рукав волосами, прижавшись к талии живой хозяйки пиджака, держит серебряный бант. Или в пальто, на спинке которого два профиля под небом из крупных венчиков роз тянут друг к другу губы. Если присмотреться внимательней, то окажется, что два лица вычерчивают собой контур увенчанной розами вазы. В гробу я хотела бы лежать в таком пальто. Ну а по улицам пока приходится бегать в мальчиковом. Это совсем не к тому, что Эльза Скиапарелли была только shoкирующе розовой. Она была еще и практичной. Ну что бы мы делали без ее брюк и, главное, без ее застежки-молнии? Она была практична, как практична безудержная фантазия, бегущая впереди своего времени, ибо только ее легко повсюду носить с собой.
Хотя, на первый взгляд, у Эльзы было мало общего с Римом, она все же родилась в этом городе и прожила в нем двадцать лет. В ее вещах было полно обманок, гротесков, барочного преодоления формы и материала, эротизма, асимметрии, чувственности и фейервеков. Ее конструкции были остроумны, добротны и фееричны. Город, коллаж эпох на лицах его домов, в чревах церквей, его мертвые части, приспособленные для живого, любой материал, подвернувшийся ему под руку, дабы заделать образовавшуюся дыру, – все это перешло и в ее наряды. И уж если доисторическая шерсть давно свалялась и не греет, почему бы не украсить себя природой, словами и сластями? Однако Эльзин авангардизм претил послевоенному здравому смыслу и желанию роскоши новых буржуа. Оставив шутовство и разборки с подсознанием, костюм снова стал выражением иерархии и власти, а в наш век чуть ли не за каждой его линией маячила машина, лязгающая и плюющая единообразием и разложившимися, хотя порой и привлекательными останками госпожи Моды, чей труп поддерживался в отличном состоянии бесчисленным количеством прислуги и поклонников, за которыми то и дело увязывалась и я, как дети за военным оркестром.