Взрослые часто рассказывали о настоящей войне, которая не так давно закончилась. В этой войне мы победили фашистов, которые были чертями и нелюдями. Может быть, и там можно было обмануть врага, неожиданно выйдя из игры? Но если бы рядом со мной бежала мой лучший друг Катя или Гриша-Капитан, я бы, конечно, не остановилась даже под пулями, – однажды поняла я, когда, чтобы скоротать время до прихода родителей, снова оказалась среди разгоряченного краснощекого полчища. Тени хаотично бежали в сумерках сквера, спотыкались, падали и колотили друг друга по плечам и лопаткам. Голубой снег с каждой секундой все больше синел, деревья становились все более черными, и их тени почти слились с тьмой.
Джемелли
Ты знал, Господи, почему я уезжал из Карфагена и ехал в Рим, но не подал об этом никакого знака ни мне, ни матери моей, которая горько плакала о моем отъезде и провожала меня до самого моря.
Эта едва начавшаяся зима оказалась особенно холодной. Порой, когда не было сил ждать перед коробкой для монет, Оля, припрятав скарб, доезжала до Джемелли[102]. От станции Святого Петра ехать было ровно одиннадцать минут, поезда теоретически отправлялись каждые четверть часа с третьей платформы, практически нередко бывали сбои, но Оля никуда не спешила.
Огромный больничный город пульсировал сотнями коридоров, прозрачно сиял светлыми холлами, и каждому мог найтись в них уголок. Клиника (именно здесь после таинственного покушения лечился недавно умерший Папа) носила имя медика, ученого отца Августина Джемелли. Повсюду висели черно-белые фотографии и живописные портреты этого сдержанного мужчины в больших очках. Мало кто из рассеянных посетителей находил хоть минутку на чувство благодарности к добрейшему падре, и, уж конечно, вряд ли кто-нибудь помнил, как в момент расцвета фашизма ради усовершенствования мира он выражал пожелание смерти абсолютно «всем иудеям, распявшим Нашего Господа» в дружественном некрологе для одного из них.
В застекленных отсеках ожидания телевизионные экраны рассылали лучи заботы. В пределах разумного, конечно: никто не стал бы здесь потчевать гостей теплыми ватрушками с дымящимся чаем, но все-таки, пусть и очень разреженно, здесь теплился уют, и в любой момент можно было оставить обширный диван ради всегда, без всякой очереди готового принять на должном уровне туалета. Это была отдельная тема в Олином, да и в любом основанном на бездомности мироздании. На холме, где она угнездилась, он существовал в античном стиле в виде ведра, которое регулярно опорожнялось под деревьями и иногда мылось под фонтанчиком. Иногда же Оля присаживалась в леске, как и миллиарды других людей, которые делают это на открытом воздухе вдоль железнодорожных путей или в пластиковые мешочки, забрасывая их потом куда подальше. Подобный метод был не намного хуже, чем принятый в культурном мире, когда по трубам из фарфоровых дырявых тронов непереваренное достигает рек, озер и морей. Пожалуй, он был даже откровеннее, экологичнее, но сколько можно заниматься благотворительностью ради окружающей среды? В конце концов, и Оле хотелось расслабиться и хотя бы иногда почувствовать себя привилегированной, вроде какой-нибудь актрисы или буржуазной госпожи, что, слив воду, сразу же забывает о своих неловких и не подобающих ей действиях. Перед тем как организовать себе рабочий пункт у Петра, каждое утро, кособоко проскочив мимо смотрительницы, Оля проводила время в открытом уже с восьми общественном клозете. Летом у раковин там даже можно было устроить постирушку, а потом развесить белье на ручке колесной сумки или разложить на горячих каменных скамьях. В Джемелли же было по туалету аж на каждом этаже, и все они были хороши.
Был в этом благоустроенном мире также и звенящий тарелками, гудящий эхом удовлетворенного хора бар. В белых рубашках с черными бабочками, в черных штанах с ладно обхватывающими фигуры эластичными поясами на талии перешучивались бармены, пока в ритме сальсы алхимичили над коктейлями, наливали, убирали, откупоривали и разогревали. Колпак кофейного запаха покрывал столовую, где то и дело оставляли на столике по полпорции чего-нибудь вполне съедобного, а иногда и теплого. И никто никого не замечал. Все было суетно и деловито, как в аэропорту, только чуть душевнее.
Иногда Оля отрывала номерок и садилась у окошек касс оплаты. Как и все, она взволнованно следила за красными меняющимися цифрами светового табло. Иногда какая-нибудь буква (А, F, С или G), означающая определенную услугу – анализы, визит к кардиологу, рентген или глазного, – надолго исчезала, и Оля негодовала и тревожилась вместе с пациентами. Но вот выщелкивались наконец все ее номера, и она переходила в другой отсек, как будто бы одно дело ею уже было сделано.
Уже в двадцатых числах ноября на первом этаже напротив рояля ставили нарядную елку, и в этот казенный храм сквозь анонимный гул прорывались неподотчетные искорки чудесного. Как и всем медсестрам, врачам, посетителям поликлиники и даже распознаваемым по особой бледности больным, порой выбирающимся из своих душных палат, Оле передавалась пока еще легкая предпраздничная лихорадка. Посреди всей этой деловитости в чужих глазах (если бы на нее вдруг когда-нибудь упал чей-нибудь взгляд) она вполне могла бы сойти за одну из посетительниц, что ожидали окончания операции родственника, результатов анализов или встречи с хворающей подругой.
В тот день проходила детская выставка-продажа, выступал Дед Мороз, у доброволок можно было приобрести детские рисунки и поделки. Потолкавшись у импровизированного прилавка, Оля услышала, что на эту выручку маленьких пациентов в день Эпифании и заодно ведьмы Бефаны[103] повезут кататься по городу на настоящем красном Феррари. От лицезрения воплощающейся справедливости у нее засвербило в носу, и тотчас же ей стало жалко саму себя.
Она еще не успела выпить. С некоторых пор она старалась вести здоровый образ жизни и пить только по вечерам, но сейчас тоскливое распирающее сосание в месте, что располагалось между сердцем и желудком, которое она со свойственной ей точностью обычно диагностировала как грыжу пищеводного отверстия диафрагмы, не подчинялось научному наименованию и не исчезало.
Шуршащий оберточной бумагой зябкий день, созерцание елки-гигантши с щедро нависшими кусками ваты и покрашенными в золото и белизну шарами из плетеных прутиков настроили ее на плаксивый лад. Нужно было срочно найти чем успокоиться. Пожалуй, в баре можно было заказать «caffè corretto», но коррекции этой капали туда слишком уж мало. «Только раззадоришься», – и Оля мысленно проходила туда-сюда по винно-водочному отделу своего квартального супермаркета, отмечая, что сравнение было явно не в пользу больничного бара.
Чтоб отвлечься от наваждений, она полистала альбомы в книжном, прошлась по этажам, заглянула в библиотеку, в игровую для малышей и в часовню, где беззвучно молилась одна семья в черном, и, наконец, оказалась в подвалах отдела рентгенологии. В принципе, тут можно было бы оставаться даже на ночь. Ведь никто не контролировал посетителей. В конце рабочего дня в залах ожидания вырубали освещение, и до утра, наверное, туда никто не заглядывал. Может, вообще на зиму перебираться сюда, утром ездить на работу и вечером возвращаться в тепло? – Оля присела на каталку. Стратегически идея впечатляла, но все-таки она ее отринула. Во-первых, Оля любила свой дом, а во-вторых, жила она не одна.
Прошло недели две после нашего знакомства, и мы снова встретились на висящем над проспектом мосту. В нескольких сотнях метров от своего барака она развешивала белье на сушилке и напевала. Здесь росли цветы, и на кронах деревьев неожиданно близко видны были птицы. Казалось, что она хозяйничает в собственном саду. Ее волосы были убраны под большой серый берет, и так она еще больше напомнила мне постаревшую балерину. Сегодняшняя Оля, однако, казалась чужой, и то ли просто выеживалась, то ли действительно меня не узнавала.
– Ну как, холодно по ночам? – постояв в молчании, наконец решилась я.
– А чего ж холодно? – ответила она, нисколько не смущаясь. – Утепляемся. Да я ведь не в одиночку сплю, слава богу. С любимым. А вам как спится?
Вот как. Оказывается, тогда она меня приглашала к себе спать, невзирая на любимого.
Эта дистанцированная вежливость меня немного задела.
В день нашего знакомства все было по-другому. И если тогда вначале меня смутила ее фамильярность, потом она мне стала даже импонировать. Теперь, когда выдуманная мною встреча с «падшей сестрой» и тайная дружба с ней оказывались вне моего контроля, а сама сестра – такой прохладной и самодостаточной, мне стало грустно. Сестра же продолжала тихо напевать, доставать из красного тазика белье и с каким-то любованием его развешивать. О дружбе тут, кажется, никакой речи уже не было. Да и не падшей совсем сегодня она выглядела. Вот даже любимый у нее был для объятий в постели. Это в отличие-то от меня.
Я собиралась было уже пойти восвояси, но тут она сменила тон:
– А вы давно здесь живете-то?
– А я не здесь, я в другом районе.
– Да нет, здесь, в стране…
Я напомнила ей, что мы об этом уже говорили.
– Так я то, что было, плохо помню. Вы уж простите меня. – И она склонила голову, как какая-то развенчанная королева. – А что делаете? Замужем здесь? Откуда сами? Город моего детства, моих снов! – воскликнула она, услышав ответ на последний вопрос, и отодвинула тазик, в котором поблескивающей холодными каплями гусеницей свернулись мужские трусы. – Я туда часто на праздники ездила к родственникам. А улицу профессора Попова знаете?
Ее глаза загорелись, щеки порозовели. Пошарив по карманам и отыскав, наконец, пузырек, она приложилась к нему.
– Не могу, сердце, – попросила прощения. Светлые глаза опять смотрели в никуда. – А что кашляешь? Надо бы тебе принять