Проходили будни, день за днем, всегда примерно одни и те же. Раз в месяц они виделись с теткой, а по выходным – с отцом.
Когда тетка вдруг начала забывать ключи или события вчерашнего дня, он почувствовал легкое раздражение, потом, когда она стала кособоко застегивать пальто или поверх халата напяливать еще и юбку – жалость, но когда, получив пенсию, она потратила ее за один день, утверждая, что ничего не получала, он ощутил ужас. Чуть позже он отстраненно стал регистрировать в себе короткие разряды ненависти, хотя в прошлом восхищение ею, как и вообще почти все в его жизни, не переходило границ – он любил ее в меру, хотя и полновесную. Постепенно он понял: то, что ему казалось гневом, было просто ощущением покинутости. Смерть была достойнейшим таинством, физическая болезнь – неудобством и несчастьем, но потеря личности родным человеком была обидна и казалась чуть ли не пакостью. Что могло быть общего между этим пугалом и изящной женщиной, сшившей когда-то своему сладкому племянничку русский боярский костюмчик для карнавала?
По выходным сиделка уходила, и он приезжал с ночевкой. Погруженная в голубой свет, под воркотание ящика тетка монотонно спрашивала о здоровье своей давно умершей младшей сестры, удивляясь, почему та не приходит. Иногда ее корежили приступы ярости, и она требовала набрать номер покойницы немедленно.
– Сучья морда, – шипела она Марио, – погоди, вот выведу тебя на чистую воду!
– Тетя, мама умерла двадцать лет назад, – по-учительски скучно повторял Марио, но, сочувствуя каждый раз возникающей реакции шока («Да что ты? Когда? Я ничего не знала…»), научился отвечать ей в тон, что мать как раз едет к ним или что пошла в кино. Обычно тетка забывала тему беседы уже через несколько минут. Но иногда она заводилась мятежным духом и, не сбиваясь подолгу, угрожала всему миру. Особенно когда он не приносил ее любимого Токайского. Наполнив знакомые ей по этикеткам бутылки успокоительной травной настойкой того же цвета, Марио подливал склочнице в стаканчик. «Ну и времена, – ворчала она то на родном фриульском, то на не менее родном венетском, – не то пошло вино, не то, мир непоправимо портится».
«Смотри-ка, я тут, уже вечер, луна, мы оба молоды и сегодня одни, ты все ходишь и ходишь, но разве не знаешь, чем занимаются молодые, когда вечер и никого нет?» – придвинулась она как-то раз к нему на небольшом диване. С бутылкой в руке Марио вскочил на ноги и задержал выдох. Сознание прояснилось. Еще секунда, и бутылка опустилась бы на теткину седую голову.
Два самых близких друга советовали ему отдать старуху в старческий дом. Их собственные родители, – утверждали они, – живут там припеваючи. Никто еще не попросился назад. Им там уютно, весело, комфортно, есть общение, хор, кружок вышивания, поделки, помощь заботливых рук. Марио, конечно, был простодушен, любил своих друзей и сам, может, и подумал бы о таком решении, если бы только не эти чертовы голоса Ангела и Пия, что то и дело раздавались из его правого полушария. Ангелу с Пием старики, отправленные умирать куда подальше от не желающих знать об уродствах и запахах старости, казались куда несчастнее тех, которых спускали с горы смерти, забивали кинжалом и камнями или попросту, как еще недавно в Сардинии (держали за ноги, чтоб не брыкался), придушивали подушкой. Только теперь за избавление от старика нужно было платить из его же пенсии или сбережений. «Какая разница для человека с разложившимся сознанием, – недоумевали друзья, – жить в своей квартире, которую он все равно не узнает, или в другом месте? Видеть племянника, которого он путает с кем угодно, или – просто незнакомого? Разве не должны мертвые хоронить мертвецов?»
Советы оказались еще более логичными, когда случайно Марио, заглянув в неурочное время, узнал о простодушных играх толстощекой приземистой сиделки. Как обычно, он приволок мешки, полные соков, овощей, диетического творога. Тетка была вегетарианкой. На пороге его встретили непривычная сладковатая мясная вонь и хохот. На кухне пятидесятилетняя крепышка ребячливо хлопала в ладоши на смешных местах мультика. Под бурление варева и молчание сиделки он вызволил тетку из чулана. Все еще в ночной рубахе, она тряслась всем тельцем, будто нашкодивший пес, съежившись у своего знакомого ему с детства суконно-кожаного чемоданчика. Он тоже, наверное, еще помнил ловкие руки хозяйки, каждый год возвращающейся с ним в родной, заросший липами поселок Венето.
В тот день Виттория была заперта в наказание за отказ от еды, но вообще-то мелкие пытки были давним удовольствием сиделки, пока она вкушала от свиных ножек или сосисок с тушеной капустой и отдыхала. И Марио поразился себе. Ведь были знаки: тетка всегда сторонилась сиделки, поглядывала на нее пугливо. Даже без Ангела с Пием здесь можно было разобраться. И он порывисто обнял ее, чуть приподнял и поцеловал в седое темя. Виттория.
Неужели это была та самая прямая, независимая Виттория, которая среди почти повсеместного ханжества и осуждения, в пору, когда еще не существовало разводов, зажила со своим любимым, в довершение ко всему – электриком и коммунистом – гражданским браком, потому что он уже был женат? Тогда, пораженная устроенным священником своей приходской церкви остракизмом, она, будто какая-то королевская особа, вызывающе перешла в протестантизм. Говорило ли ей нынче хоть что-нибудь имя ее давно умершего любимого или ее духовной наставницы Мэри Бэйкер Эдди? Пророчица-сектантка учила, что болезнь и смерть не существуют для чистых духом. Книги, написанные этой эксцентричной женщиной, были все еще полны теткиных закладок, засушенных осенних листьев и подчеркиваний: «Дух бессмертен, материя – это смертельная ошибка», – листья рассыпались в пыль.
Когда-то тетка разбиралась в материи. Умела отличать на взгляд и на ощупь крепдешин от креп-жоржета, шерсть ягнят – от кашемира, успела поведать племяннику тайны добротного мужского костюма, разодеть множество модниц Рима и даже некоторых известных актрис. Социалистка, как и ее вынужденные когда-то скрываться в эмиграции от фашистов отец и дед, и в то же время – ну хотя бы как поборница этикета – монархистка, Виттория искала прямую тропу в чаще мистических учений и была занимательным противоречием. Вокруг нее все вечно стрекотало, бурлило, спорило: машинки, портнихи ее ателье, друзья-прихожане, политические соратники, племянники. Теперь же она была хуже своей сломанной Некки. Эту еще можно было как-то починить.
Марио всегда хотел был легким, но почему-то у него плохо получалось быть легковесным. Морализм тоже был скучен. Пожалуй, больше, чем концлагерь для стариков, его привлекала идея придушения подушкой, но не под тишок домашней экономии, а как священный ритуал. Был ли совет подтолкнуть падающего аморальным? Он не знал ответа на эти вопросы и подозревал, что стоило бы спросить у самой тетки, но, поскольку это было уже невозможно, он просто поменял сиделку. Теперь хотя бы, если это в самом деле была его тетка и у нее сохранялись хоть какие-то привычки, она могла слышать родную речь. В конце концов, и святой Альберт Великий, которого, дабы мальчик усердствовал в науках, ставили ему в пример все детство, за два года до смерти превратился в старого ребенка. Порой Марио чудилось, что в выживших из ума сквозила загадочная святость, соединение противоположностей, как в каком-нибудь Паедогероне, дитяти с бородой с картины Дюрера. Возможно, подобные вещи нашептывали ему те же Пий с Ангелом, но кроме них в нем, хоть и в последнее время только вполсилы, но все же вполне самостоятельно трудилось еще и солнце.
По утрам, до работы, оно освещало дорогу на процедуры отца, вечером – с работы, когда он несся помочь ему после очередного амбулаторного врачевания. Засыпал Марио с книгой в руке не раньше двух, просыпался на ней не позже семи и ровно полчаса снова пытался читать, то и дело с усилием размыкая веки. На работу он входил с вызывающим видом. Он неисправимо опаздывал, но, несмотря на старания отца, идея мироустройства, ядром которого был Начальник, так и не укоренилась в его сознании.
Хоть в нем и бултыхалось солнце, выглядел он бледнопоганочно. Зато, когда все его подопечные спали, он мог делать что угодно. Угодно, правда, в последнее время ему было, как назло, только спать, но он заставлял себя опомниться: ведь теперь, будучи независимым, он мог свободно читать все эти растущие в стопках, на любом месте, будто трава в щелях булыжника, книги. Продолжалась его ночная борьба недолго, потому что отцу становилось все хуже.
Часто Марио бежал в свой банк прямо из больницы. Встречая рассвет под неоном больничных коридоров, возвращаясь к яркому утру здорового мира, он казался себе Орфеем. У отца был страстный роман с жизнью, и даже с выведенным калоприемником, с кровоточащими язвами и эрозиями на лбу он хотел быть ей милым. А чтобы на пути к свиданию с жизнью не соскользнуть ненароком в неугодную смерть, ему требовалось плечо сына. И сын мчался его подставить, выскакивая из-за накрытого стола, вылезая из постели, отпрашиваясь с работы, возвращаясь до срока из отпуска. Умер отец через месяц после празднования своего девяностолетия, когда Марио было сорок. Он просто не успел остановить мгновение, не дойдя нескольких шагов до телефона.
Когда еще через пять лет умерла и тетка, Марио перевез домой ее чемодан и книги. «Помните, что мозг не есть разум. Материя не может быть больной, а Разум бессмертен», – указывала алюминиевая закладка в «Науке и Здоровье». По учению взбалмошной Мэри Бэйкер, ложное материальное сознание тетки заменилось теперь на истинное духовное. Наконец-то она доросла до того, чтобы объединиться с абсолютным разумом. Как долго и мучительно, однако, это происходило! Марио засунул книги вместе с чемоданом в чулан. А в его личной библиотеке было поступление. Последнее время его серьезно интересовали точки зрения на эвтаназию.
Почти сразу после теткиных похорон в их семье появился котенок. Когда он повзрослел и превратился в кошку, его стерилизовали. В одно прекрасное утро кошка сошла с ума. Она кидалась на своих добрых хозяев и норовила выцарапать им глаза. Ее заловили, надели смирительную рубаху, отправили знакомым в деревню, а чтоб оправи