Аппендикс — страница 96 из 140

По осени местные жители собирали в лесу маслята и чернику. Грибы солили, ягоды шли на варенье. Власти запрещали их есть, но есть-то особенно было нечего, и все ели. Под грибки у Оли водка пошла быстрее? и, как фармацевт, она всем советовала ее против облучения и рака щитовидки. В течение нескольких лет, пока продолжали гноиться и разваливаться ткани их мира, она поменяла пару аптек, магазинов и складов, между запоями похоронила отца и некоторых друзей. Многие уехали, но потом, оказавшись между зонами отселения и зонами проживания с правом на отселение, почти все вернулись. Право правом, а отселяться было совершенно некуда. Старухи держались дольше остальных. Они обсуждали странное исчезновение белых куриц и упорное размножение черных, небывалый рост грибов и рождение двуглавого теленка. Был потрясен их оказавшийся на задворках сгинувшего мира городок и двумя дикими нападениями. Один за другим были найдены в лесу без чувств два молодых человека из весьма достойных семейств. И только шепотом, чтобы не услыхала ребятня, добавлялась жуткая деталь об едином для обоих увечье. Никто из двоих не помнил обстоятельств случившегося. Видимо, воспользовался какими-то химическими средствами этот агрессор, так что жертвы сразу потеряли сознание и прагракали своего насильника. Судачили о бродящем по лесу маньяке, возвращались засветло, запирали накрепко двери. А некоторые, самые подкованные, по секрету рассказывали правду: «Щас люди ужо стали ня те. Багата набради усякай панаехала». Парни-то де были афганцами, а теперь поперло из бывшего Союза на заработки всякой мусульманщины, вот и отомстили.

Только Оля по своей привычке плевать на сплетни не запиралась и как-то раз дождалась. Погруженная в тень, мать дремала, свет настольной лампы падал на вылезшую из-под одеяла голубоватую, с жилами, с красными полопавшимися венами и наростами ногу. Бабушка умирала уже давно. Подолгу Оля сидела рядом, уставившись на сугроб одеяла, под которым внезапно распухшее тело отключало один за другим рычаги передач. Вспоминая смерть деда лет десять назад, она поражалась и даже завидовала себе: тогда все было больно и ярко, тогда ее пробивало от подсоединенных к ней проводков таинства. И она понукала себя опять и опять мысленно заходить с бабкой в лес по ягоды, слушать, прижавшись к ней, в который раз сказания о святых или пытаться снова обхватить вместе исполинский ствол дуба. Она выдавливала из себя все крохи страдания и жалости к происходящему, цеплялась за детали, но выходило лишь полое перечисление фактов, не получилось восстановить даже очертания тех давних чувств, чтобы применить их заново. «Вот-вот это тело, которое я целовала и обнимала, положат в землю», – силилась она заплакать. Молилась, закрыв глаза, но пустота никак не заполнялась.

– Вот, – знакомый голос проскользнул мимо и бухнулся в никуда, исчез.

Слепо повернувшись в сторону двери, Оля вглядывалась.

– Это тебе, – сказал голос. – Если хочешь.

На полку стенки, где поблескивали еще не до конца распроданные слоники, встали – одна под другой – две обувные коробки.

– Будешь что-нибудь? – спросила Оля, не выражая любопытства к подарку.

– Нет, я пойду, у меня еще одно дело осталось. Ты знаешь.

– Да штоб тябе лихач разабрав, Петро, прекрати. Это ж со мной случилось, а мне уже все равно. А если подумать, была в этом и какая-то услада, – усмехнулась вдруг она. – Зря сопротивлялась, боролась за свою глупую курыцу. Вон теперь всюду показывают оргии.

Появившийся из забытого страннического хода, Петр вышел из тени, и свет от красного абажура упал на его ввалившиеся щеки. Казалось, его глаза кровоточили.

– А я стараюсь не прощать. Это случилось и со мной. Если тебе не нужно, я заберу. Закопаю на том месте. За нашего ребенка.

– Нашего? Ну что у тебя в голове? Чимся дуряей заниматься, луччи б мать свою проведав, она ж тебя обыскалась. А с этим делай что хочешь, только перестань. Хватит, – подняла Оля голову к тому месту, где когда-то висел китайский журавль, а теперь темнела икона Христофора псеглавца.

– Nothing’s gonna change my world, – полушепотом пропел Петя и попытался улыбнуться, – помнишь?

– Помню – не помню, какая разница? Прошлого нет, полынью поросло, как тот овраг. Меня той тоже нет, и тебя нет. – Уходи, а то, если с этим тебя застукают, последнее потеряешь, никакой тебе латуты больше не будет.

– Беззаботность? Свобода? – Петр сегодня говорил как по-писаному, избегая их местных словечек. – Их для меня все равно больше не существует. Ну, может, больше не приду, прощай тогда, Ольга, – он прихватил обратно коробки и бесшумно вышел в сени.

В ту ночь горел старый парк. Пожар потушили, деревья почти все уцелели, кроме одной старой липы и нескольких юных, что стояли к ней ближе. Обуглившиеся стволы спилили вскоре до пней.

– Почему он вам кланялся? – остановила она как-то раз на улице Розу и Леонида.

– Ну что ты, что ж нам кланяться-то?

– Сама видела, Леонид Борисович, дед вам кланялся.

– Да добрый просто был человек.

За столом, покрытым клеенкой с вишнями, Леня молчал.

– Ну, – напомнила Оля, – обещали же.

– На детей не тратились, – после получаса пустого чаепития наконец сказал Леня. – Их больше не пулями, а прикладами по темечку стукали и сталкивали в ров еще живыми. С грудничками было проще. Им раскалывали головы о деревья или просто бацали их друг о друга, как арбузы.

Роза сидела рядом, неподвижно глядя в окно. На плите перекипал чайник.

– Меня мама заслонила. И я не умер. А мама – да. Понимаешь, считается, что я не умер. Весь в крови своей мамы, и других соседей, и даже людей, которых я совсем не знал, я тогда залез на сеновал к Зайцевым. Они нашли и помыли меня и снова спрятали на сеновале. А ночью пришел отряд. Полицаи и немец. Кто-то, видно, заметил. Их всех должны были расстрелять, всех Зайцевых, за сокрытие, и маму твою маленькую, и всех ее сестер и братьев, и тогда я встал на колени перед твоим дедушкой. «Дяденька, – я так орал, что с тех пор так и сиплю, – дяденька, простите, что без вашего ведома к вам залез, это потому, что знал, что сами меня не впустите». Полицаи поверили. По их опыту, староверы не помогали таким, как мы. Всех ваших оставили, а меня увезли в телеге убивать, но я убежал. Не знаю зачем. Может быть, чтобы ее встретить. – Он посмотрел на Розу. – Вот и все. Что тут рассказывать? Трудно было. Всем тогда было трудно. Роза, ну расскажи теперь ты. Ну, Розочка, давай, как умеешь, я переведу.

Роза неподвижно смотрела в заоконную тьму на отражение кухни и вместо полуседой женщины видела голые коленки семилетней девочки и опущенную в них голову. Даже так, с плотно зажатыми ушами от воплей и криков, она узнавала голоса друзей: «Дяденька, не убивай, я не хочу умирать!» – это точно Мишка. «Мамочка, милая, помоги» – это Сонечка. А вот – красавица Анька, вот – Борька, который никогда ничего не боялся. Кричали их бабушки и мамы, чтобы отпустили хотя бы детей, орали и матюгались полицаи. А ее юная мамочка не кричала. Она хотела, чтобы все поскорее закончилось, боялась, что Розу могут найти. Когда наступили сумерки, Роза выбралась из фугасной воронки и растворилась в морозном мареве.

– Огненной Розой ее прозвали уже у партизан. Могла пролезть в любую щелку и заминировать бесшумно что угодно даже под носом у охраны.

Леня держал в своей руку немой Розы. Этот недуг овладел ею внезапно лет пять назад.

– Роз, давай отдадим ей, а? Оставить-то некому, – вошел на кухню Леня, держа в руках два блестящих металлических предмета. – Давай?

Уголком пестрого платка подтерев глаз, Роза кивнула.

На бабкины поминки Оля вошла босой и бритой. Она не помогала матери и родственницам в приготовлениях, не молилась, а просто сидела в углу. Из доброй плехи она стала теперь прыпадошной, и народ давно уже обходил ее стороной.

Бабушкин и дедов дом со сказочными резными ставнями, скамейкой и крыльцом и со всем, что там было, они с матерью обменяли на шестьсот долларов. Триста пятьдесят сразу ушли на Олину визу, автобус и дорогу. В чемодан она положила складень, несколько фотографий, старого плюшевого медвежонка, несколько пар одежды и отлитые когда-то дедом из гильз самолетик для Лени и стакан с выгравированной розой для Розочки.

Высадили их, как потом оказалось, в Салерно, перевозчики убежали. Город и природа вокруг ошарашили ее с первых минут. Какое-то время, лежа рядом с еще шестью женщинами и тремя мужчинами-попутчиками на своем куске картона, открывая утром глаза, она сразу же их закрывала, не смея верить синеве. Горы окружали залив, а у подножия жались друг к другу, как будто испуганные овцы, белые дома. За горами вдали сияла гряда заснеженных вершин. Запахи цветущих деревьев будоражили по ночам. В одну из них она проснулась от мокрети на щеках и, утершись, догадалась, что не небеса, а сама она тому причина, и лавиной все, что не вылуплялось в течение многих лет, выхлестнулось за минуту. На следующий день она писала матери, что когда хорошо заработает, вместе они поедут в какой-нибудь другой город, маленький или большой, а лучше – в большой, в маленьком тесно от воспоминаний всех его жителей, живых и мертвых, да и потом из маленького все равно все хотят перебраться в большой, и купят там квартиру. Она уже было закатала рукава, но повстречавшиеся на рынке украинки, которых была здесь тьма-тьмущая, объяснили, что в столице больше возможностей, что тут места уже все разобраны, а там еще можно – сиделкой, на них в этих краях немалый спрос, а с такой-то красотой, может, и вообще найдется что получше.

Катя

Воспитатель уличал обосравшуюся девочку Таньку Роз. Каждую ночь она наваливала кучу. По утрам воспитатели и медсестры пилили ее перед всеми. Уже почти год я жила в санатории, но до этого произошло так много всего, что каждый день вспоминалось что-то новое.

Мне было шесть лет, когда однажды весной отец опять уехал в командировку в город Караганду. Оттуда он переправился в Новосибирск и больше уже никогда не вернулся.