– Этот мальчишка, что ли, виноват, что всех нас накрыло кусками цемента Берлинской стены? – Вовремя же мне вспомнились недавние разглагольствования народа в портиках Экседры! – Или в том… – Теперь уже я не могла остановиться. Мне стало жаль Диего, но, обернувшись, я увидела, что, заткнув нас своими наушниками, он преспокойно и безучастно отстукивал ритм в темноте.
Я мычала про ГУЛАГ, про продразверстку и ЧК, про смерть рабочих и крестьян от руки палачей нашей революции, про серые тоскливые будни, про жестокосердие и уничтожение личности, а Вал – про партизан и фашистов, про вооруженную борьбу, про безликость власти нового капитализма. Про его разъедающую все пленки едкую струю. Коррозия ауры и литосферы. Эфирного и астрального тела. Ауру Вал не различал и потому не всегда в нее верил. Про камни он знал лучше. И был он как выжатый камень, выпавший из пращи иссохшего Давида. Как это мы могли позволить, чтобы и наша страна, единственное место в мире, где все-таки была какая-то справедливость, превратилась в капиталистический слив? России нельзя простить, что она предала надежду революции, возможность социализма…
На «человеческом лице» я вылезла глотнуть воздуха. Уже давно мне не приходилось встречаться с подобной упертостью. В последний раз это было лет семь назад, когда, не доев изысканных блюд, разгневанная, я сбежала с лестницы какого-то полудворца от довольных синьоров со значками Троцкого, Сталина и Мао на лацканах пиджаков. Но теперь приписывание вины за стремительное увядание и буксирование Италии распаду СССР было совсем нелепо. Вместо того чтобы ответить язвительно, я, взглянув на разверстую пасть луны, приготовилась просто завыть. За меня, однако, кричал уже кто-то другой. Оля. Конечно, это была она, – промелькнула тень птицы в ночи. Крик отчаяния затерянного щуплого тела души, вой об иллюзии безликого равенства и превращении в стружки, из которых неосязаемый капитал штампует дешевые гробы.
– Нечего орать, – подумал Вал, которому казалось, что это он сам надрывается. – Все настолько запутанно, что ором колтун не разрубишь. Надо – по ниточке. На это и жизни не хватит. Пока распутываешь, несправедливо окочурятся миллионы, и сам ты падешь от предательства, от слабости глупых палачей или, что еще хуже, своей собственной. А может, это и не она кричит сипом. Не она, моя любовь, которую я ждал так долго, что уже не смог дождаться, а я сам. Разучился вести себя по-человечески, то есть прилично, то есть лживо, то есть вне любви, стало быть, я правильно себя веду, потому что все-таки люблю, но совсем не хочу этого, просто не имею права. А может, это все ерунда, я уже потерял разум, и мы лишь неосознанно ищем нового напряжения, чтобы, преодолев его, опять соединиться и начать удаляться вновь, как тектонические плиты, но только, пожалуйста, пусть это будет вне капитализма и коммунизма. Возможно ли это? Ведь мы наполнились всей этой ерундой, как гнилушки.
– Кстати, наша страна не единственное место справедливости, – злопамятно все-таки вставила я в тишину, усевшись обратно в машину. – Были еще Китай или Северная Корея. Напра-вво, нале-вво, – неужели нельзя рассуждать вне этого удушающего марша? Неужели он дороже выбора между жизнью и смертью, на которую обрекает?
– Ты прости меня, я ведь был одним из первых, кто бежал от мифа. Еще от отца я знаю про злобу и фальшь, которыми управляли безликие бюрократы, про то, что ваша революция была предана чуть ли не на следующий день. Я это просто от отчаяния. Бинарность и тоска по утопии завела нас в тупик. Всем казалось, даже если все всё понимали, что вы были каким-то противовесом. Да так оно и было. Противовес одного зла против другого, должен же быть противовес! Ты обязана понять, что здесь творилось. Пойми, люди находили в себе силы бороться только потому, что все-таки существовал ваш Союз, когда у нас – ненормированный рабочий день на фабриках, эксплуатация, унижение женщин, безграмотность…
Вроде бы он все знал и все равно повторял то же самое. Для него это были магические слова, как, впрочем, и мои – для меня.
Диего меж тем вытащил наушники:
– И почему нужно было драпать из квартиры? Может, нам все-таки – в полицию?
Мда. Мальчик тоже был довольно упрямым.
– Вычеркни эти позывы навсегда, если не хочешь быть вычеркнут из жизни, – лицо Вала было мрачным, как воды Тибра.
Опять заладил дождь. Вал к себе не приглашал, у меня торчала Оля. Кто мог приютить в такой час Диего, по дурацкому капризу Вала вытащенного из своего волглого гнезда? – Открыв Молескин, я наткнулась на нечитаемый, с резким наклоном влево почерк Чиччо. Строчка перекрывала собой все свободное место сегодняшней даты, и я наизусть знала, что там написано «не пропустить!».
«Настоящее – точка, будущее – линия, а нас, кажется, занесло на кривую вопросительного знака», – прижался ко мне мягкой щетиной Вал и сразу уехал.
Я не смогла как следует подумать над его словами. Атмосфера в кинозальчике царила развеселая. Вспоминали песни о дожде. Ждали еще нескольких преданных, в том числе одного слепого. Чиччо, словно берегущий голос тенор, каждый раз просил поплотнее прикрыть дверь и, как всегда, сетовал на то, что пришедших было так мало. Сегодня Чиччо пенял на непогоду, как будто в эту клеть могло упихаться хотя бы еще пять человек. «Когда обстоятельства сгущаются, истинные смельчаки выходят на дорогу», – прокомментировал он в экстазе наше появление. Да уж, Диего был лакомым кусочком в этом пристанище старперов, и все с надеждой его оглядывали. «Я не отниму у вас много времени», – пообещал Чиччо и посвятил введению не менее получаса. Говорил он о пост-Кеннедийном синдроме заговора в американском кино шестидесятых-семидесятых, намекнув между прочим о какой-то смутной угрозе непонятно от кого в его адрес за пропаганду этой версии. Триллер про расследование загадочного убийства одного американского политика переливался через край каскадерскими сценами погони. Угнанная журналистом, решившим разобраться в деле, полицейская машина въезжала в супермаркет через брызнувшую стеклом витрину, взрыв лодки, где скрывался единственный из тех, кто что-то знал, вздымал океан, но журналист, мускулистый красавчик под два метра, оказывался невредимым снова и снова. Однако те же темные силы в конце концов все-таки укокошивали его подтишок. Посмертно его превращали в маниакального убийцу. Добро не побеждало. С гибелью главного героя расследования прекращались, и комиссия юристов сообщала о том, что никакого заговора никогда не существовало. Правда умирала вместе с тем, кто был убит ради ее сокрытия. Все, как обычно. Как не в кино. Диего выглядел озадаченным. Ничего подобного он еще не видел. «Вот это да, – воскликнул он, – фильм почти середины прошлого века, и где-то даже клевый!» Зрители, которые желали видеть в Диего юного киномана, расстроились. Во время Чиччиных сорокаминутных комментариев о гибели Джона и Роберта Кеннеди Диего посерел и уменьшился вдвое, но нам пришлось вытерпеть до конца, пока не распрощались последние зрители, грозно остановленные у самого порога, дабы выслушать воспоминания Чиччо о том далеком дне убийства президента, который маленький свидетель-провинциал провел в Риме.
Чиччо совсем не обрадовался, что Диего сегодня будет спать у него. Будущий композитор, на его взгляд, должен был быть поумнее. Чтобы поддержать его в бодром настроении, мне пришлось снова пообещать ему встречу со своим трансом, который якобы что-то знал о похищенной Орланди. Этого несуществующего транса я держала наготове, как манок.
Наконец Чиччо укатил вместе с Диего, а я была в таком возбуждении, что добралась до дома пешком. Было около трех ночи. Оля исчезла, но повсюду висели ее постиранные тряпки, и я, смыв под горячим душем все следы, поменяв простыню и перевернув подушку, поскорей завалилась в этом пестром шатре.
Когда я проснулась, было позднее утро. Посмотрев вниз, через окошечко в стене у кровати, я увидела, что Оля сидит за столом, положив голову на руки.
– Ты что, совсем не спала? – удивилась я.
– Все прекрасно, – задрала она голову, – я нашла Яна, он пока в больнице Святого Духа.
– Его положили в больницу?
– Да нет, он просто там притулился в одном из коридоров какого-то офиса, на ночевку. А ты вот во сне стонала. Что-то болит? Справа или слева? – вспрыгнула она наверх пощупать мне живот. От нее опять несло сивухой, но пьяной она не выглядела. – Не аппендицит ли? Дай-ка посмотрю.
– Да ты что, какой аппендицит! У меня был перитонит в детстве. Еле выжила, – отстранилась я и на всякий случай показала ей шов.
– Ой, – и она чуть стянула штаны, – ой.
На правой части ее бледного живота кто-то расписался таким же точно неровным, толстым швом.
– Больница имени Веры Слуцкой? – осторожно спросила она, вглядываясь в меня, как будто я чем-то измазалась, а потом воскликнула: – Так это… ты?! Ведь мне уже давно мерещилось, что я тебя где-то видела.
– Олька?! – воскликнула вслед за ней и я.
– Ни фига себе! – с восторженным ужасом и недоверчивой нежностью воскликнули, а потом прошептали мы вместе.
Надуманное чувство одиночества разбивается о случайно появившегося двойника. Он любит те же книги, что и ты, его мать и отец родились в том же году, что и твои, вы жили в одном городе и даже ходили в один и тот же кружок. Может быть, в прошлой жизни вы были близнецами или молекулы одного и того же вещества залетели в вас при рождении (спросить его, в каком роддоме). Нет, у меня с Олей все было совсем не так. И все же у нас было небольшое общее прошлое. Оказавшись среди тех, кто жил или просто гостил в центральных районах города-героя и кому однажды не посчастливилось вовремя дождаться скорой Первого мая, мы проходили мимо друг друга в еще одном многомиллионном городе, каким-то чудом познакомились, но ни разу ни о чем не догадались.
– Помнишь, как тебя перевели на день в отдельную палату за то, что ты всех смешила? – присела она рядом, а я завороженно вглядывалась в нее, дивясь тому, как она стремительно молодеет, как розовеет ее сухая в трещинках кожа и глаза из белесых становятся под стать лазури какого-нибудь здешнего зарождающегося утра. Наверное, и она наблюдала за подобными превращениями во мне, потому что вдруг взяла меня за руку, и в этот момент лицо ее стало совершенно детским: