И тогда? Каторга. Или одиночное заключение? Лет двадцать, не меньше. Двадцать лет просидеть вот в таком, как этот, каменном мешке? В этой мышеловке, в этой западне?
Отупеешь, превратишься в животное. Мозг постепенно разложится, атрофируется. Отомрет способность мыслить и чувствовать. Станешь неспособным даже презирать себя за это подлое угасание, за это гнусное тление.
Нет, лучше уж смерть. Лучше умереть человеком, чем жить скотом. И на суде он скажет во всеуслышание о том, за что он отдает свою жизнь. Он расскажет о тех идеалах, с которыми они выходили на борьбу. Он призовет поколения, идущие за ними, продолжить эту борьбу. Он скажет, что в России всегда найдутся люди, готовые умереть за свои убеждения, за будущее счастье своей родины…
Да, смерть. Земля и небо остаются после тебя, а тебя самого уже нет. Ты ушел навсегда — в темноту, во мрак, в небытие…
Значит, есть две задачи на время следствия и суда. Первая: политически обосновать замысел покушения. Дать понять всем, что они были не просто кучкой террористов, а серьезной политической организацией.
И вторая: по возможности умалить вину товарищей. Выгородить тех, кто выбрал эту дорогу не самостоятельно. Или принимал лишь косвенное участие в деле. Надо только любыми средствами узнать во время допросов, кто арестован еще. И спасти их…
Значит, смерть. Значит, конец. Он ставит точку своей жизни. Он берет все на себя. Он сознательно, добровольно, в здравом уме и твердой памяти выбирает себе свою участь — казнь.
Семь шагов от окна до дверей. Семь шагов от дверей до окна.
Казнь. Смерть. Виселица. Открытый гроб около эшафота. Поп со свечой. Палач намыливает веревку. Врач со стетоскопом, чтобы удостоверить, что ты уже труп…
Он вдруг остановился посреди камеры. Что-то оборвалось и упало в груди. Мягко подломились ноги. Закружилась голова. Он нащупал рукой край деревянного сиденья и опустился на него.
Сладкий привкус тошноты во рту. Морозное покалывание в пальцах ног. Озноб по спине. И неожиданная боль в затылке, как будто в голову медленно входила холодная, острая и длинная игла.
А может быть, все-таки есть еще надежда? Если дадут каторгу или тюрьму, он сможет увидеть маму, Володю, Аню, младших… Может быть, все-таки стоит бороться за это? В конце концов, когда-нибудь его освободят. Времена меняются. Пусть через двадцать лет, через тридцать. Ему будет тогда всего лишь пятьдесят лет. Он приедет на родину, в Симбирск, увидит свой старый дом, выйдет утром на Волгу…
Нет, нет! Он решил умереть. Бесповоротно. Борьба за жизнь связана с неискренностью, ложью, унижением, компромиссами с собственной совестью. Ему не нужна жизнь, купленная такой ценой.
А может быть, все-таки есть еще надежда?
Да нет же! Никаких надежд! Он сам приговорил себя к смерти. Долой слабость и сомнения.
А может быть, все-таки еще есть…
Нет! Все на себя. Предельно облегчить участь товарищей. Защитить идеалы фракции. Еще выше поднять те цели, с которыми они вышли на борьбу, и в конце суда — слово. На всю Россию! Чтобы поколения революционеров, которые придут после них, знали: ни на одну секунду, ни на один час, ни на один день они не давали погаснуть искрам протеста, искрам борьбы, искрам революции…
ГЛАВА ПЯТАЯ
— Ну-с, Александр Ильич, здравствуйте, здравствуйте. Как самочувствие? Что-то вы, батенька мой, неважнецки сегодня выглядите?
Ротмистр Лютов, добродушный, респектабельный, смотрел на введенного в комнату арестованного с отеческой снисходительностью.
— Может быть, все еще нездоровится? Доктор нужен? Медикаменты?
— Благодарю. Сегодня я здоров.
— А спалось-то как? В снотворном не нуждаетесь? Я могу велеть.
— Спалось хорошо.
Лютов простодушно взглянул на Котляревского.
— А то мы вот с прокурором угрызаемся, чувствуем себя виноватыми. В предыдущую встречу с нашей стороны, конечно, была допущена некоторая резкость. Я искренне сожалею.
Котляревский склонил набок голову, улыбнулся («Как облизнулся», — подумал Саша), сказал на предельной ноте доброжелательности:
— Присоединяюсь целиком и полностью.
«Вот он на кого похож, — подумал Саша, глядя на прокурора. — Он похож на лису. Не на птицу, а на лису. Изгибающийся, жеманный, коварный».
— Ну-с, присаживайтесь, Александр Ильич, — предложил Лютов, — чего ж стоять-то. В ногах, как говорится, правды нет. Особенно в нашем деле.
Он коротко и энергично хохотнул, провел пальцем в разные стороны по усам.
«А жандарм похож на кота. Круглолицый, розовощекий. Выразительная подобралась пара — кот и лиса».
— В прошлый раз, — разбирал Лютов страницы протокола, — по состоянию здоровья вы просили отложить вопросы, которые мы к вам имели, до следующего дня. Я правильно излагаю?
— Правильно. — Саша кивнул.
— Мы пошли вам навстречу. Как только что вы сказали, сегодня ваше самочувствие значительно улучшилось. Хорошо спали, в медицинской помощи не нуждаетесь. Другими словами, никаких возражений против продолжения допроса у вас не имеется. Не так ли?
— Я готов дать показания, — твердо сказал Саша.
— Одну минуту, — быстро поднялся со стула Котляревский.
Он вышел из комнаты и тут же вошел обратно с уже знакомыми писарями. Иванов и Хмелинский устроились в углу за специальным столиком, приготовили перья, бумагу.
Прокурор вернулся на свое место.
— Начинайте, — кивнул Саше ротмистр.
Саша выпрямился, внимательно посмотрел на Лютова, потом на Котляревского, сказал громко и почти торжественно, отчетливо выговаривая каждое слово:
— Я признаю свою виновность в том, что принадлежал к террористической фракции партии «Народная воля» и принимал участие в замысле лишить жизни государя императора.
Прокурор сглотнул слюну, поправил подворотничок вицмундира. Лютов прищурился.
— Желябова видели когда-нибудь? — неожиданно спросил он каким-то новым, незнакомым и цепким голосом.
Саша нахмурился:
— Почему вы спрашиваете о Желябове?
Жандарм постучал костяшкой согнутого пальца по столу.
— Вопросы задаю только я.
Саша пожал плечами.
— Желябова казнили шесть лет назад. Тогда мне было пятнадцать лет.
— Почему же, позвольте полюбопытствовать, вы присвоили себе такое же наименование — партия «Народная воля»?
— На этот вопрос я отвечать отказываюсь.
Ротмистр поднял брови.
— Отчего же?
— Я не желаю объяснять.
— Но ведь ответ напрашивается сам собой: Желябов бросал бомбы, и вы хотели бросить бомбы!
«Он вовсе не об этом хотел спросить, — думал Саша. — Рассчитывал неожиданным вопросом сбить меня с толку, как бы невзначай выяснить то, что его интересует больше всего: связаны ли мы со старым народовольческим подпольем? Он почувствовал, что я подготовился только к логическим, только к последовательным ответам и решил лишить меня этого преимущества, вести допрос рывками, хаотично, и вытаскивать из этого хаоса нужные ему сведения…»
— Ну что же мы замолчали, Александр Ильич? — Лютов смотрел на Сашу с искренним огорчением. — Так хорошо начали и вдруг замолчали, а?
«Сейчас кот попросит помощи у лисы…»
Ротмистр обернулся к Котляревскому:
— Господин прокурор, у вас есть вопросы к господину Ульянову?
— Безусловно. — Котляревский придвинулся вперед, опустил голову и вдруг посмотрел на Сашу своими светлыми навыкате глазами как-то очень просяще, снизу вверх. — Скажите, Ульянов, а в чем же конкретно выражалось ваше участие в замысле на жизнь государя императора?
«Надо только не сбиваться с единой линии: повторять все то, что они дали прочитать мне вчера в показаниях Канчера. Говорить только о себе. Только о том, что знал Канчер».
— Мое участие в замысле на жизнь государя императора выразилось в следующем: в феврале этого года я приготовил некоторые части разрывных метательных снарядов, предназначавшихся для покушения…
— В феврале этого года? — вмешался Лютов.
— Да, в феврале.
— Не припоминаете точно, какого числа?
— Не припоминаю.
— Пользовались методом Кибальчича? Студень гремучей ртути, пироксилин, бертолетовка, сурьма, нитроглицерин?
«Ого, — подумал Саша, — а кот, оказывается, весьма осведомлен в делах химических».
— Нет, пользовался своим собственным методом.
— Каким же, позвольте полюбопытствовать?
— Азотная кислота и белый динамит.
— И много кладете белого динамиту, если не секрет?
— Секрет, господин ротмистр.
— С белым динамитом надо осторожнее, — озабоченно погладил усы Лютов, — Может сработать и до совершения акции.
«Специалист. Профессор. Вызывает на научную дискуссию. Вот смех-то».
— Мы несколько отвлеклись, — вступил в разговор Котляревский, — Вы, кажется, были намерены продолжить свои показания?
— Да, я хочу продолжить показания.
— Прошу вас.
— Кроме работы со взрывчаткой, я принимал участие в приготовлении свинцовых пуль, которыми были начинены снаряды. Я резал свинец и сгибал из него пули. Потом мне доставили два жестяных цилиндра…
— А стрихнинчик? — снова вмешался Лютов.
— Что стрихнинчик?
— Стрихнином пули вы набивали?
— Нет, к этому я отношения не имел.
— В свое время Желябовская группа очень широко стрихнин использовала.
— Я могу продолжать показания? — На этот раз уже Саша перебил Лютова.
— Да, да, безусловно. — Жандарм приложил руку к сердцу, наклонил голову. — Приношу извинения.
— Когда мне доставили два жестяных цилиндра, я наполнил их динамитом и пулями.
— Отравленными?
— Да, отравленными.
— Стрихнином?
— Да, стрихнином… Потом я сделал два картонных футляра, вложил в них снаряды и оклеил футляры сверху коленкором. После этого снаряды от меня унесли. Собственно говоря, этим и ограничилось мое участие в замысле на жизнь государя императора.
Котляревский вытянул шею («Лиса делает стойку», — отметил Саша), посмотрел через плечо сидевшего перед ним арестованного в сторону писарей, как бы спрашивая: все успели записать? И, получив удовлетворительный ответ, снова опустился на стул. («Сейчас лиса начнет мышковать, петлять, путать следы, вертеть хвостом…»)