— Я так и понял вас.
— Надо отдать вам должное, Александр Ильич, — каждый раз вы весьма ловко уходили от этого разговора. Хотя в общем-то, щадя ваше самолюбие, мы не предлагали вам открыто изменять своим убеждениям. Мы были деликатны. Мы предлагали вам как бы обмолвиться. Случайно. Вы не оценили этих скрытых возможностей… Теперь уж позвольте действовать прямо, в открытую.
— Я не понимаю, о чем идет речь.
— Сейчас поймете. Вы не забыли, что в Симбирске у вас есть два брата?
— Нет, не забыл.
— Мать-вдова, сестры?
— Чего вы хотите?
— Я хочу предложить вам честную сделку. Вы открываете нам связи вашей группы с представителями старой «Народной воли»…
— И взамен?
— Получаете надежные гарантии независимости вашей семьи от вашего дела.
— Странно…
— Что странно?
— Я считал вас более тонким психологом, господин ротмистр.
— В чем же мой просчет, как психолога?
— Во-первых, не существует таких гарантий, которые могли бы дать мне хотя бы минимально надежное основание для принятия вашего предложения.
— Почему?
— Потому что в отношении меня вы можете нарушить любые гарантии.
— Царское слово?
— Оно не обладает юридической силой.
— Специальное постановление Правительствующего Сената?
— Узник бесправен перед любым законом. Даже самым высоким.
— Так… Ну, а во-вторых?
— Во-вторых, если бы у нашей группы действительно были связи со старой «Народной волей», то вам было бы уже известно об этом из показаний Канчера, Горкуна или Волохова. И, ставя этот вопрос передо мной, вы обязательно дали бы мне понять, что ответ на него вам частично уже известен. Логично?
— Канчер и Горкун могли и не знать…
— Ротмистр, извините, я перебью вас… Ульянов, а вам не жаль уносить с собой в могилу ваши способности почти нераскрытыми? Ведь у вас, черт возьми, действительно есть очень большие наклонности к логическому размышлению! И вы могли бы употребить их в гораздо более серьезном и полезном для отечества деле, чем этот легкомысленный мальчишеский заговор.
— Господин прокурор, в моей жизни не было ничего более серьезного и полезного для отечества, чем участие вместе с моими товарищами в деле, которое вы изволили определить как мальчишеский заговор.
— Ложная солидарность, Ульянов. Ложные представления о пользе отечеству. Они простительны гимназисту, но не вам.
— Что поделаешь. Мы с вами по-разному понимаем нужды отечества.
— Прискорбно, очень прискорбно. Мне искренне хотелось отделить вас от всех других участников этой истории. Вы же на голову выше их по интеллекту.
— Моя участь решена, господин прокурор. Я выбрал свою судьбу. Изменить ее не сможет ничто.
— Жалко, очень жалко расставаться с вами, не обратив ваши способности на путь истины и разума. Вы хороните, Ульянов, в себе личность, а в них нуждается Россия.
— Это лицемерные слова.
— Все может измениться.
— Если?
— Если вы внемлете голосу разума.
— Связи со старой «Народной волей»?
— Да.
— Это становится смешным. Пора кончать эту комедию.
— Вы поняли меня?
— Я повторяю: вы поняли меня?
— Это ваш последний шанс, Ульянов.
— Александр Ильич, может быть, вы хотите вообще что-нибудь добавить к сегодняшнему протоколу? Не касаясь вопроса прокурора?
— Это действительно мой последний допрос?
— По всей вероятности, да. Государь торопит дело к слушанию в сенате.
— Тогда пишите… В заключение я хотел бы более точно определить мое участие во всем настоящем деле. Если в одном из прежних показаний я выразился в том смысле, что не был инициатором и организатором замысла на жизнь государя, то только потому, что в этом деле не было одного определенного инициатора и руководителя. Но мне одному из первых принадлежит мысль образовать террористическую группу. Я принимал самое деятельное участие в ее организации в смысле доставания денег, подыскания людей и квартир… Что же касается моего нравствен-' ного и интеллектуального участия в этом деле, то оно было полное, то есть все то, которое дозволяли мне мои способности и сила моих знаний и убеждений. Все.
— Больше ничего не хотите добавить?
— Ничего.
— Ни одного слова?
— Ни одного.
28 марта 1887 года мать заключенного в Петропавловской крепости государственного преступника Александра Ульянова Мария Александровна Ульянова написала письмо Александру III.
Вот его текст:
«Горе и отчаяние матери дают мне смелость прибегнуть к Вашему Величеству как единственной защите и помощи.
Милости, государь, прошу! Пощады и милости для детей моих.
Старший сын Александр, окончивший гимназию с золотой медалью, получил золотую медаль и в университете. Дочь моя, Анна, успешно училась на Петербургских высших женских курсах. И вот, когда оставалось всего лишь два месяца до окончания ими полного курса учения, у меня вдруг не стало старшего сына и дочери.
Слез нет, чтобы выплакать горе. Слов нет, чтобы описать весь ужас моего положения.
Я видела дочь, говорила с нею. Я слишком хорошо знаю детей своих и из личных свиданий с дочерью убедилась в полной ее невиновности. Да, наконец, и директор департамента полиции еще 16 марта объявил мне, что дочь моя не скомпрометирована, так что тогда же предполагалось полное освобождение ее. Но затем мне объявили, что для более полного следствия дочь моя не может быть освобождена и отдана мне на поруки, о чем я просила ввиду крайне слабого ее здоровья и убийственно вредного влияния на нее заключения в физическом и моральном отношении.
О сыне я ничего не знаю. Мне объявили, что он содержится в крепости, отказали в свидании с ним и сказали, что я должна считать его совершенно погибшим для себя.
Он был всегда глубоко предан интересам семьи и часто писал мне. Около года тому назад умер мой муж, бывший директор народных училищ Симбирской губернии. На моих руках осталось шесть человек детей, в том числе четверо малолетних. Это несчастие, совершенно неожиданно обрушившееся на мою седую голову, могло бы окончательно сразить меня, если бы не та нравственная поддержка, которую я нашла в старшем сыне, обещавшем мне всяческую помощь и понимавшем критическое положение семьи без поддержки с его стороны.
Он был увлечен наукой до такой степени, что ради кабинетных занятий пренебрегал всякими развлечениями. В университете он был на лучшем счету. Золотая медаль открывала ему дорогу на профессорскую кафедру, и нынешний учебный год он усиленно работал в зоологическом кабинете университета, подготовляя магистерскую диссертацию, чтобы скорее выйти на самостоятельный путь и быть опорой семьи.
О, государь! Умоляю — пощадите детей моих! Нет сил перенести этого горя, и нет на свете горя такого лютого и жестокого, как мое горе! Сжальтесь над моей несчастной старостью! Возвратите мне детей моих!
Если у сына моего случайно отуманился рассудок и чувство, если в его душу закрались преступные замыслы, государь, я исправлю его: я вновь воскрешу в душе его те лучшие человеческие чувства и побуждения, которыми он так недавно жил.
Я свято верю в силу материнской любви моей и сыновьей его преданности и ни на минуту не сомневаюсь, что я в состоянии сделать из моего несовершеннолетнего еще сына честного члена русской семьи.
Милости, государь, прошу, милости!..
Мария Ульянова. 28 марта 1887 года. С.-Петербург. (Васильевский остров, Средний пер., д. 32, кв. 5)».
Спустя два дня, в понедельник, 30 марта, на этом прошении появится резолюция Александра III:
«Мне кажется желательным дать ей свидание с сыном, чтобы она убедилась, что за личность ее милейший сынок, и показать ей показания ее сына, чтобы она видела, каких он убеждений. Александр».
В тот же день прошение М. А. Ульяновой с царской резолюцией доставляют министру внутренних дел графу Толстому.
И уже через тридцать минут вместе с сопроводительной запиской министра оно лежит на столе директора департамента полиции Дурново, который делает в журнале приема посетителей следующее распоряжение: «Вызвать ко мне г-жу Ульянову завтра, 31 марта, к двенадцати часам дня».
А 31 марта — Сашин день рождения…
Трубецкого бастиона Петропавловской крепости государственному преступнику Александру Ульянову исполнится двадцать один год.
Тридцатого марта он долго не мог уснуть. Ложился, закрывал глаза, дышал глубоко и ровно, пробовал считать до ста, вставал, ходил по камере, возвращался на койку, натягивал на голову одеяло, ворочался, вздыхал, забывался на мгновение, но тут же снова просыпался и снова ощущал себя в камере под сводчатой тяжестью потолка, на дне огромного потайного сундука, закрытого на сто замков, заколоченного на тысячу гвоздей.
Сон не шел.
Лихорадочно сменяя друг друга, в сознании судорожно возникали обрывки мыслей, не связанные друг с Другом слова…
Допросов не было уже несколько дней. Его никуда не возили, не вызывали, ничем не беспокоили, не тревожили, и в этом, наверное, и была главная тревога. Где-то там, за непроницаемыми стенами камеры, за бастионами и равелинами крепости что-то происходило в его жизни без его участия и без малейшей возможности оказать хоть какое-то влияние на ход событий.
Постепенно он начал понимать, что его волнует нечто твердо определенное, конкретное, точное — не то сумма каких-то чисел, не то сочетание цифр. Хаос воспоминаний, чехарда мыслей и слов были фоном, питательной средой, они были как бы мостиком, переходом в другое состояние, теми самыми перилами, держась за которые можно было перейти по ту сторону реальности, перебраться через пропасть очевидности на противоположный берег реки, уносившей настоящее и в прошлое и в будущее одновременно.
Да, воспоминания и мысли были только фоном. Главное заключилось в цифре. Она, эта цифра, стояла в центре всех беспорядочных движений и мельканий, возникала из неизмеренной глубины его тревожного состояния, выплывала из далекого потаенного грота его смятенных чувств и настроений. Он уже ощущал и понимал эту цифру, уже различал ее гудящее, фосфоресцирующее мерцание и наконец увидел ее.