— Правильно, — вступил в разговор Лукашевич, — первым вашим врагом был, есть и остается хозяин, капиталист, фабрикант. Городовой имеет власть только над вашим поведением, а контроль хозяина распространяется и на ваш труд, и на быт, и на сознание. Гнет городового — это только часть общего политического гнета, а гнет хозяина — экономический. В руках городового свисток и сабля, а в руках хозяина — орудие и средства производства, фабрики, заводы, верфи. Городовой — это только слуга хозяина, которого хозяин нанимает так же, как и вас.
— А я вот чего скажу, — придвинулся вперед пожилой солидный мастеровой, с густыми черными усами. — Хозяин, он хоть и наживается на нас, но и нам заработать копейку дает. А будешь его за врага держать, будешь ему грубить, он с тебя штраф, а потом за ворота. А у тебя семья, дети. Куда же ты денешься? К другому хозяину пойдешь наниматься, если только душу твою грешную в черные списки не включили… Нет, ребята, с хозяином нам ссориться ни к чему, с хозяином надо ладить, потому что от его орудий производства, как вот господа студенты их называют, и нам кусок хлеба перепадает.
— А вы подумали о том, — сказал Саша, — что если бы эти орудия производства, эти заводы и фабрики принадлежали не отдельным хозяевам, а всему народу, то была бы совсем другая жизнь: без штрафов, без увольнений, без постоянной боязни остаться голодным?
— Это как же всему народу? — удивленно поднял брови парень, первым начавший разговор.
— Очень просто, — улыбнулся Саша. — Заводы, фабрики, пароходы, земли, банки становятся достоянием нации, государства. Частная собственность на них уничтожается.
— Постой, постой, — поднял руку парень. — Ежели, скажем, у Путилова имеется четыре своих парохода, разве он их кому отдаст?
— Не отдаст, надо взять силой! — крикнул Лукашевич.
— Да кто же будет брать-то, милый человек? — усмехнулся усатый мастеровой. — У кого рука на Путилова поднимется?
— Брать должны те, кого Путилов угнетает, на ком он наживается, чьи мозоли Путилов превращает в свои доходы! — горячился Лукашевич.
— Это, выходит, что мы, что ли, должны у Путилова пароходы оттяпать? — недоуменно смотрел на Лукашевича разбитной парень в красной косоворотке.
— Конечно, вы!
— А в Сибирь не хочешь? — вскочил со своего места усатый. — Сколько вас таких ловких, чтобы с Путиловым тягаться? Ты, Петруха да четыре уха! А за Путилова царь, да полиция, да все войско встанет.
— Как это ни печально, но вы правы, — вмешался в разговор Саша. — Класс промышленных пролетариев у нас действительно пока еще очень слаб и малочислен для самостоятельных политических действий. Поэтому сейчас свое главное внимание передовая часть русского общества сосредоточивает на крестьянстве, на классе земледельцев…
— Это почему же такое? — нахмурился молчавший до сих пор хозяин квартиры. — По-вашему, выходит, что мужик надежнее, чем наш брат, ремесленным человек?.. Да мужику сейчас на все наплевать, он волю получил, он только об одном думает, как бы у казны надел свой поскорее выкупить, да лошаденкой обзавестись, да в хозяйство зубами и ногтями вонзиться. Нет, уважаемые, вы мне про крестьянство и не рассказывайте. Я и сам-то деревенский, хотя сейчас уже по слесарному делу определился. Мужика сейчас свободой на сто лет вперед от всяких бунтов и революций отвлекли, ему теперь до города и делов-то никаких нету. Мужики сейчас между собой будут разбираться, как бы за счет соседа копейку круглее зашибить, как бы сватьев да кумовьев в свою тяглу ловчее припрячь, а самому бы в сильненькие выскочить, в купецкое звание!
— Это верно, — вздохнул один из слушателей, рябой человек с рыжеватой бороденкой. — Что верно, то верно… Я летошний год к себе в Псковскую губернию ездил, хотел было на хозяйство становиться. Так ведь деньжонок-то маловато оказалось, еле-еле на избу набрал да на корову. А брательники мои единоутробные третий год стадо в два десятка голов пасут, молоком торгуют, маслом, творогом. Дядья мельницу на ручье ладят, по тысяче пудов в обмолот берут. Я к ним было в долю проситься, а они меня на смех подняли: на кой, говорят, леший нам твои заплатки в долю нужны. Поезжай в город, скопи какой-никакой капиталец, тогда и разговаривать будем. Ну, я и подался обратно, на верфи…
— Во, слышите, что человек рассказывает? — повернулся к Саше слесарь. — А вы говорите, что на земледельцев обращает свое внимание передовое общество. Да разве дядья его или брательники будут это передовое общество слухать? Сморкнутся они через два пальца на его общество, и дело с концом… Они спят и видят три мельницы вместо одной, сто голов вместо двух десятков — холопская должность-то надоела. Нет, господа ученые студенты, плохо, видать, вы теперешнего мужика знаете. Мужик ноне весь переворотился и по-новому укладывается. Да и далеко он отсюда находится, от вашего передового общества. Его, мужика-то, из города не видать. А вот мастеровщина-матушка, которая по шестнадцать часов в сутки ломит да которую штрафами всякая сволота душит, — мастеровщина, она под рукой. Вот она-то злобы на эту собачью жизнь накопила по ноздри и выше. Вот на нее-то обратить внимание передовому вашему обществу в самом скором времени очень даже требуется. Потому как терпежу иногда совсем никакого нету, кулаки чешутся, а голова дурная, глупая — куда ногами идти, сказать не может… И вот и получается, что от всякого неудовольствия, от каждого прижима путешествуют такие темные ноги прямым курсом в кабак — дорожка наезженная. А там картина известная: залил глаза винищем, въехал в рожу другу-приятелю или прохожему, какой под руку подвернется, ночь в участке проспал — вроде и облегчился, вроде и вся злость на жизнь прошла. А наутро снова голову в хомут суешь, как яремная скотина, и снова гнет тебя хозяин, снова по плечи в землю вбивает…
Парень в красной косоворотке, слушавший слесаря с открытым ртом, стукнул кулаком по столу:
— А ведь правду Степан говорит, истинный бог, правду! Ведь пьем же, стервецы, как лошадье. Нажрешься в субботу, дяде Васе скулу набок или он тебе — и вся давления, которую за неделю накопил, с тебя соскочила! А так, чтобы головой разобрать, какую куда мысль пристроить, — этого нету!
— Мы темные-темные, — продолжал между тем хозяин квартиры, — но кое в чем тоже разбираемся. Человеческую боль — ее всякий понять может. Я когда мальчонкой в город к брату приехал, дурачок был, в церковь ходил попов слушать. Думал, что только в деревне по бедности плохо живется. А пожил здесь, погорбатился на заводах да на ткацких фабричонках — тут меня и стали разные мысли, как червяки, со всех сторон буравить… Ведь больно уж много кругом кнутов всяких, слезы непролитой, несправедливости. Ведь давит такая обидная жизнь на грудь, жмет сердце. А тут еще студенты подвернулись с книжечками и все талдычат, как сороки: Карла Маркс, Карла Маркс, он-де первый друг мастеровому человеку, вроде как заместо отца родного. Мы, значит, читать попробовали этого Карлу — ничего не поняли, больно мудрено закручивал. А студенты перестали ходить, совсем пропали, только в башке намутили. Ну, мы, как вас-то увидели, сразу и подумали, что вы от тех студентов пришли, сразу и полезли к вам, как говорится, через душу со своим разговором… Потому что книжечки, они, конечно, хотя и непонятные, но мозги шевелят. А спросить, что и как, не у кого. Вы уж простите нас, если задержали вас или чего не так сказали…
Саша поднялся с койки, подошел к решетчатому окну.
В тот декабрьский вечер, когда они возвращались с Лукашевичем из Галерной гавани, он под влиянием разговора с мастеровыми впервые и как-то по-новому подумал о главной концепции экономических статей и книг Маркса, которая в будущей революции так настойчиво отводила первое место именно классу промышленных пролетариев. Маркс утверждал, что промышленные пролетарии — это наиболее революционно последовательная часть общества, которую никогда не удовлетворят никакие реформы и другие прогрессивные полумеры и которая будет в силу своего безвыходного положения всегда добиваться решительного изменения самого принципа распределения материального продукта.
И действительно, такой человек, как, например, этот слесарь Степан, и парень в красной косоворотке, и тот с рыжеватой бороденкой, у которого дядья и брательники, пользуясь наступившей волей, бешено наживают копейку, все они, кому обидная жизнь жмет на сердце, воспримут слова Маркса о своей исторической миссии по переустройству жизни с восторгом, если только объяснить им все это толково и доходчиво. Ведь чувство протеста против существующего строя у них рождается не из головы, не из рациональных источников, как в большинстве случаев у учащейся молодежи, а непосредственно из прямого жизненного опыта, из тяжелого материального положения. И если растолковать им положение Маркса об активной роли промышленных пролетариев в революции, если вовлечь их во фракции, в партию, то с приходом в борьбу именно таких людей, до краев переполненных ненавистью к царю, к полиции, к штрафующей их на каждом шагу администрации, революция, несомненно, приобретет новое качество, она станет массовой с участием не десятков, а сотен активных членов партии. И наступит наконец такой момент, когда самодержавный трон Романовых будет смыт в небытие! И в этом будет заслуга и их группы — Осипанова, Андреюшкина, Генералова, Лукашевича, в этом будет и его личная, Александра Ульянова, заслуга перед революцией и перед родиной…
Его вывели во двор Шлиссельбургской крепости в пятом часу утра, когда первые разводы робкого пепельного рассвета уже теплились над неровной линией крепостной стены.
Солнца еще не было видно, но его далекий восход ощущался даже здесь, на дне холодного каменного мешка, образованного низкими мрачными зданиями с решетчатыми окнами и высокой кирпичной кладкой.
Саша поднял голову. Светлело с каждым мгновением все сильнее и сильнее. Между квадратными трубами тюремного каземата плыли быстрые утренние облака, и некоторые из них, самые высокие и светлые, уже ловили первые лучи восходящего солнца, и, гонимые ветром, выносили из поля зрения, за башни крепости, это летучее и прекрасное видение начала нового дня.