— Нелюбовь к русским нас сейчас не интересует, — сказал Владик. — Мы приехали в Варшаву по поводу другой нелюбви.
— Да-да, я знаю. — Стась затянулся. — Вы будете писать об уничтожении гетто. «Аковцы» не пришли на помощь, когда гибло гетто.
— Это, как ты выражаешься, грустный факт, — сказал Гаривас.
— Пойдемте. — Стась погасил сигарету в пепельнице. — Опаздывать невежливо.
Они вышли из машины, поднялись по ступенькам, Стась нажал кнопку на панели.
— Джень добры. Кто там? — спросили из динамика.
— Джень добры, пани Гонората, — ответил Стась, склонившись к панели. — Это Шимановский.
Послышался тонкий зуммер, Стась отворил дверь. Они вошли в светлый холл. Наверх вела узкая лестница, застланная истертой ковровой дорожкой. На стенах висели пастельные рисунки в белых рамках, горшки с гортензиями и вьюном.
— Прошэ паньстфа, — позвал сверху женский голос.
Они, теснясь, вошли в прихожую. Там стоял, опершись рукой о комод, высокий, снежно-седой, костлявый старик в вязаном жилете. Гаривас посмотрел на хозяина, увидел большеносое, длинное лицо, маленькие глаза, забеленные катарактой, сухие брыли над отутюженным воротничком и шишковатый лоб.
— Здравствуйте, господин Спыхальский, — сказал Гаривас. — Я очень рад знакомству.
И он коротко поклонился. Владик тоже поклонился.
— Пан Гаривас, — утвердительно сказал старик. — Бардзо ми пшиемне… А этот пан?
— Соловьев, — сказал Владик. — Владислав Соловьев.
— Пан Юзеф, до зобатшэня фкрутцэ, — сказал Стась. — Дженкуйе за помоц.
— Алеш не ма о тшым мувичь, пан Шимановский. — Старик кивнул Стасю и протянул Гаривасу правую ладонь.
— Куда прикажете идти? — спросил Гаривас.
Спыхальский протянул руку Владику, сказал:
— Сейчас нам сделают чай. Хотите сливовицы?
— Еще бы, — сказал Гаривас. — Владик, ты любишь сливовицу?
— Настоящую сливовицу? — Владик широко раскрыл глаза. — Куда пройти, чтобы мне налили сливовицы?
Старик раздвинул в улыбке бледные губы.
— Сразу видно москвичей, — произнес он благожелательно. — Юмор… Это мне всегда нравилось в москвичах — юмор.
Он совсем хорошо говорил по-русски, разве что чуть пришептывал.
Стась хлопнул Гариваса по плечу.
— Я заеду в отель вечером. В восемь часов. Не уходите никуда, поедем в одно место на Маршалковской, там подают «фляки по-варшавски». — Стась обернулся к Спыхальскому. — Естем ци вам пану бардзо вдзенчны. До видзэня.
— Прошу вас. — Спыхальский показал на двустворчатую застекленную дверь.
Гаривас с Владиком пошли в комнату, старик за их спинами громко сказал:
— Гоноратка, джефтшынко! Прошэ ми подачь шьливовица!
— Вы странный журналист, пан Гаривас, — сказал старик. — Вы задаете странные вопросы.
— Видите ли, пан Спыхальский, я, собственно, уже и не журналист. Я главный редактор. Он — журналист. — Гаривас глазами показал на Владика. — Автором статьи будет Владислав. Я же, так сказать, определяю стратегию журнала.
— Хорошо… Я должен вам сразу сказать кое-что. Не ждите от меня тайн. Я был тогда очень молодым. Я был рядовой боец.
— Я это понимаю. Пан Спыхальский, нас интересует другое.
— Весь внимание.
— Вы не видели в них союзников?
— Э! — старик хмыкнул, легко хлопнул большой ладонью по столешнице. — Мы тогда были унижены. Нас предали французы и Черчилль, а в спину нам ударили советские. Поймите — Польшу растоптали. А они… Как это у вас говорят: они были не сахар. У них была своя военизированная структура. Но их стали резать, как баранов, а они не сопротивлялись. Они позволили согнать себя в гетто, они ждали, что юденраты спасут их от гибели… Да, мы не видели в них союзников.
В позапрошлом году Гаривас опрашивал одного старика. Такого же крепкого, как пан Стась, такого же светлого разумом. Только тот старик был смуглым и низкорослым, его пергаментную лысину покрывал ожоговый рубец — в семьдесят третьем году этот человек горел в танке, на Синае. Разговор происходил в большой, прохладной квартире на улице Алленби. В войну Судного Дня хозяин квартиры служил под началом генерал-майора Шарона, в сто сорок третьей резервной танковой угде. Старшие братья старика воевали на «Пурпурной линии», в седьмой танковой бригаде. Той, что сдерживала прорыв сирийцев у Рафида. Там сто пять «Паттонов» и «Центурионов» приняли на себя обвал тысячи сирийских Т-62. Бригада с шестого по девятое октября маневрировала, контратаковала, гибла — но держала и перемалывала сирийцев на участке от ливанской границы до Эль-Кунейтры. Когда подошла сто восемьдесят восьмая бригада, в седьмой из ста пяти машин осталось восемь. Но дальше Галилейского моря сирийцев не пустили. А спустя четыре дня их вымели с Голан навсегда. Один брат старика погиб, когда сирийские МиГи атаковали колонну, спешившую прикрыть брешь у Рафида, а второго убили в плену. На стенах гостиной висели черно-белые фотографии в никелированных рамках. На одном из фото узнавался хозяин квартиры — черноволосый, стройный, в темных очках и комбинезоне. За его плечом стоял ладный Арик Шарон: расстегнутый ворот армейской рубашки, густые, растрепанные волосы, живой взгляд и мягкая улыбка. На других фото смеялись и хмурились моложавые мужчины в шлемах «бон дом» или с беретами, просунутыми под погон, — генерал-майор Адан, генерал-лейтенант Элеазар, генерал-лейтенант Эйтан. Старик скрестил ноги в домашних тапочках из овчины и сказал с расстановкой: «Для Страны нет боли сильнее, чем боль Катастрофы. Но… Look mister Garivas, если бы вам довелось оказаться здесь в конце сороковых, то вы бы увидели, что сабра не понимают: как можно бессловесно идти под нож? Сабра сороковых знали только тяжелый труд, нужду и стычки с арабами. Сабра создали Страну из ничего — из песка, из камней… И из своей воли. I am very old men, я вступил в „Хагану“ мальчишкой, воевал, преподавал, делал бизнес, у меня восемь внуков. Но я и теперь не могу избавиться от деления на своих, — он сделал вертикальное движение сухой, смуглой ладонью, — и тех, кто приехал после Войны за Независимость. Сабра сороковых… Они преодолели все. Малярию, безводье, нападения со всех границ… Но нет, я не это хотел сказать. Видите ли, Гаривас, здешние люди никогда не ощущали себя жертвами. Это очень важно, постарайтесь это понять — они не были жертвами. В них не было той проклятой обреченности! Они были народом на своей земле и дрались. У европейских евреев и сабра был разный… дух. Сабра скорбели о Катастрофе, но не понимали, как можно безропотно идти на смерть».
— Как вы потеряли руку, господин Спыхальский? — спросил Владик. — Это было ранение?
— Да. Кисть отсекло осколком. Збышек перетянул мне руку шнуром. Иначе я бы умер от кровотечения.
— Збышек был вашим товарищем? — спросил Гаривас. — Вашим товарищем по Сопротивлению?
— Младший брат. Он погиб в сорок третьем.
— Простите. — Гаривас опустил глаза.
— А сколько лет было тогда вам? — спросил Владик.
— Двадцать два года. — Казалось, что Спыхальскому странно говорить про себя: «двадцать два года». — А брату зимой исполнилось восемнадцать. — Старик сказал, как объясняют очевидное: — У нас было много таких юных хлопаков, как Збышек. — Он вежливо предложил: — Вы спрашивайте о жидах, паны. Я знаю, что вы за этим приехали в Варшаву.
— Да, конечно, — поспешно сказал Гаривас. — Но прежде… Только не расцените это как недоверие. Но вы же сами сказали, что были рядовым бойцом. Ведь так?
— Это так. — Старик плавно качнул белой головой.
— Вы были рядовым бойцом. Но почему вы так хорошо осведомлены?
— С января сорок третьего я был посыльным при генерале Петряковском. Я многое слышал от него и от людей из его окружения.
— А вы знали о «Военном союзе вооруженной борьбы»?
— Да кто же об этом не знал в Польше? — старик снисходительно глянул на Гариваса. — Знал и я. И Аппельбаума я видел, как вас вижу. Он был невзрачный… Но в нем, пся крев, чувствовалась порода! Он был поручиком, потомственным военным.
Тут Гаривас подумал, что Спыхальский из тех стариков, что не утратили полного ощущения мира. Старые люди не только хуже слышат и хуже видят. Они ощущают мир, словно через толстую подушку — приглушенно, с временной задержкой, не различая деталей. Поэтому они не успевают за переменой названий, за шутками и новостями. Но у Спыхальского-то старыми были только сухая веснушчатая кожа, брыли в синеватых прожилках, худые плечи под вязаной крестьянской жилеткой, белесые глаза и все его медлительное, плохо гнущееся тело. А разум этого человека был не стар. Пан Спыхальский был чисто выбрит, аккуратно одет, и во всем облике его не замечалось ни одной черты, которая говорила бы, что этот человек доживает. От него не шел кислый, стариковский запах дурной домашней готовки, несвежего белья и нечастого мытья. Он не выказал ни одного стариковского обыкновения — причмокивать, цыкать языком, извлекая из зубов частички еды, зычно перхать горлом и, задумавшись, мычать неузнаваемые мелодии.
— Аппельбаум был боевой офицер, — скрипуче сказал Спыхальский. — Я не раз слышал, как Бур с паном Анджеем о нем говорили — всегда с большим уважением. Знаю, что еще в ноябре тридцать девятого к капитану Хенрику Иванскому из «Войсковы звензек валки збройней» пришли четыре жида-офицера. Аппельбаум был одним из них. Они предложили создать боевую группу, которая была бы частью Сопротивления. О них доложили Сикорскому, и тот дал указание содействовать.
— Надо ли понимать так, что их вооруженное подполье существовало только в Варшаве? — спросил Гаривас.
— С чего же надо так понимать? Их боевки были в Кракове и Лодзи. И в Люблине. Может быть, они вооружились и в других местах, но я знаю только про Варшаву, Краков, Лодзь и Люблин.
— А что еще вы знаете о них? — спросил Владик. — Может быть, вы что-то слышали от генерала Петряковского?
— Я многое слышал от Петряковкого… — Спыхальский подвинул вышивную салфетку. — Я знаю, что ядро их подполья составили члены трех организаций. Одна организация называлась «Бейтар»… — Старик доверительно сказал Гаривасу: — Когда я слышу «Бейрут», то всегда вспоминаю «Бейтар». Вторая организация называлась «Эцел». Название третьей я не помню.