Апрель, Варшава — страница 6 из 7

— Не знаю, — с сожалением сказал Гаривас. — Я не нашел никаких данных об этом отряде. Бой шел до заката, ночью люди стали уходить по тоннелям. Аппельбаум отказался оставить гетто. У него не было связи с другими отрядами, и он отказался уходить. Через тоннели вынесли раненых и вывели большое количество людей, в боях не участвовавших.

— А что стало с Аппельбаумом?

— Погиб. — Гаривас раздавил в пепельнице окурок. — Свидетели утверждают, что он скончался после тяжелого ранения. К двадцать седьмому числу «Звензек» потерял почти всех своих командиров. Многие бойцы гетто ушли по Мурановскому тоннелю и скрылись в Михалинских лесах. Немцы начали прочесывать гетто и уничтожать бункеры.

Гаривас вытащил из стопки еще один лист.

— Вот рапорт бригаденфюрера СС Йоргена Стропа. — Он стал читать вслух: — «Всего было обнаружено тридцать шесть бункеров, из этих убежищ было извлечено две тысячи триста пятьдесят девять евреев, сто шесть из них убиты в бою. На второе мая найдено еще двадцать семь бункеров. Были ранены четверо немецких полицейских и пятеро польских полицейских…».

— Гетто прочесывали поляки?

— Да уж не эскимосы, — гадливо сказал Гаривас. — И прочесывали и штурмовали, обычное дело. Но эту Америку мы ведь не станем сейчас открывать, верно? В Литве евреев убивали литовцы, а на Украине — украинцы. И так далее. Если бы немцы взяли Москву, то евреев убивали бы москвичи. Еще бригаденфюрер докладывает… — Гаривас вгляделся в текст. — «Шестого мая ранен унтершарфюрер СС и два человека из заградительного отряда. Уничтожено сорок семь бункеров». — Он разжал пальцы, и бумага слетела ему под ноги. — Отдельные стычки случались вплоть до начала июня. В рапорте указывается, что последний бой с эсэсовцами пятого июня вела группа евреев из преступного мира.

— В смысле? — Владик изумленно поднял брови. — Господи, и там тоже?

— Их было человек пятнадцать, бандиты и воры. Они не имели касательства ни к «Звензеку», ни к «Боевой». Этот Строп докладывает, что сражались они насмерть. Сожгли две танкетки и уничтожили много пехотинцев. И сами все полегли.

— А левые? Что стало с ними?

— В начале мая руководители «Боевой» ушли из гетто по канализационному тоннелю. Они бросили разрозненные группы своих бойцов и ушли. Анелевич уходить отказался. Восьмого мая его бункер окружили, и он застрелился.

— И все же, — угрюмо сказал Владик. — В Варшаве были сосредоточены большие силы «аковцев». В полукилометре от них выжигали гетто. А они не пришли на помощь. Только не начинайте опять про идеализм.

— Тебя не было в Варшаве весной сорок третьего. Так что не суди. Ни «аковцев» не суди, ни левых. — Гаривас положил правую ладонь на ребра, стал растирать. — Армия Крайова подняла восстание в сорок четвертом. Немцы, как ты знаешь, тогда сравняли с землей две трети Варшавы. Для Армии Крайовой присоединиться к восстанию в гетто в сорок третьем году значило пойти на самоубийство.

— За евреев они бы на самоубийство не пошли, это точно.

— Восстание в гетто было актом отчаяния. Евреям ничего не оставалось, кроме последнего боя. Ничего. А «аковцы» ждали своего часа.

— Ну, так они его дождались в сорок четвертом.

Гаривас неприязненно взглянул на Владика.

— Ты злорадствуешь, что ли? Стыдно… Поляки и евреи были врозь, пойми это наконец. И до войны они были врозь, и во время оккупации… Слушай, ты говорил — у тебя есть но-шпа? Дай, пожалуйста.

* * *

— Вы улетаете сегодня?

— Через три часа, пан Юзеф, — сказал Гаривас, взглянув на часы.

— Большая будет у вас статья?

— Большая, пан Юзеф.

— Я помог вам?

— Еще бы. Через неделю я пришлю текст. Стась вам его привезет. Вы прочтите, а после я вам позвоню. Если у вас будут замечания…

— Вы такой человек, пан Гаривас, что, мне кажется, замечаний не будет.

— В следующую пятницу Шимановский привезет вам статью. Или у вас есть «мэйл»?

— Что? А, пи-си… Нет, это я не умею. Пусть пан Стась привозит текст, я с интересом прочту.

— Еще несколько вопросов, пан Юзеф, — сказал Владик и прижал кнопку диктофона.

— Весь внимание.

— Поймите меня верно, пан Юзеф. Мой интерес — это профессиональный интерес, не праздный.

— Продолжайте, пан Влад. Я все понимаю.

— Я хотел вас спросить о другом восстании. Два вопроса, если позволите.

— Слушаю вас, пан Влад.

— Варшавское восстание в сентябре сорок четвертого немцы подавили буквально на глазах у Первой Польской армии и Первого Белорусского фронта. Вы разделяете общепринятую версию?

— А какую версию вы считаете общепринятой?

— Советские намеренно выжидали, пока немцы уничтожат силы Армии Крайовой в Варшаве.

— Вот как… Любопытно. Значит, вы говорите, — такая версия у вас сейчас общепринята?

— Не совсем так, — вмешался Гаривас. — Это неофициальная версия. Официальной в нашей стране уже никто не верит, как не верят практически всем тогдашним официальным версиям. Но это широко распространенная версия. Хотя, в мемуарах маршала Штеменко…

— Все, что он пишет о сентябре сорок четвертого — ложь! — отрезал старик. — Вам не хуже моего известно, как коммунисты писали историю! И Штеменко лгал, и Рокоссовский… Да! — взволнованно сказал Спыхальский. — Да! Я безусловно считаю, что советские намеренно выжидали, пока немцы перебьют в Варшаве всех наших!

— Тогда я задам следующий вопрос, пан Юзеф, — ровно сказал Владик. — Не было ли то неоказание помощи возмездием за польское невмешательство?

— Невмешательство?

— Армия Крайова не выступила на защиту гетто весной сорок третьего — это я имею в виду.

Старик правой рукой передвинул по столу левую кисть в перчатке и проговорил без выражения:

— А, собственно, зачем вам мой ответ? Вы и без меня все знаете. Такие люди, как вы, пан Влад, всегда все знают.

— Вы видели Бур-Комаровского? — спросил Гаривас. Ему не нравился тон Владика.

— И не раз. Я видел Бура своими глазами и дважды говорил с ним. — Спыхальский смущенно ухмыльнулся. — Первый наш разговор был такой. Бур сказал: парень, проветри, здесь воняет, как в нужнике… А во второй раз он велел починить велосипед его порученца.

— В сорок четвертом он отдал приказ о капитуляции. В советских источниках его называют трусом. — Гаривас поспешно оговорился: — Разумеется, это не наше с Владиславом мнение.

— Те «источники», пан Гаривас, — это не источники, а труба с дерьмом, — с презрением выговорил старик. — Надо быть мерзавцем, чтобы такое писать. И надо быть идиотом, чтобы в такое верить… Бур был отважнейшим человеком! В сентябре тридцать девятого он командовал кавалерийской бригадой. Это он организовал Сопротивление в Польше. Когда немцы залили кровью наше восстание, Бур отдал приказ о капитуляции… Честь ему! — Старик булькнул горлом. — Восстание было проиграно, а Бур спас уцелевших! Он вел переговоры с немцами и добился для наших бойцов статуса комбатантов.

— Что это значит? — спросил Владик.

— Это значит, что «аковцы» были приравнены к военнопленным и подпадали под действие Женевской Конвенции, — объяснил Гаривас.

— Именно так, — сурово подтвердил старик и придвинул мелко исписанный листок. — Я тоже подготовился к сегодняшнему разговору, паны. Вы, я заметил, историю Польши знаете… Я вчера весь вечер вспоминал, сделал записи.

— Это очень интересно, — сказал Владик.

Ни черта ему уже не было интересно. В такси по дороге сюда он сказал Гаривасу: «Ну а что меняют его свидетельства?».

Гаривас ответил, что ему и не надо, чтобы свидетельства Спыхальского что-либо меняли. И накануне, в отеле, Владик говорил: «Ну, передали они двадцать автоматов, там, я не знаю… Да хоть пушку пусть передали. Они в бой не вступили. Вы любите говорить про правду истории. Вот вам правда истории — сотни вооруженных бойцов знали, что рядом выжигают гетто. Знали и стояли, мать их, „с оружием у ноги“… Старик все превосходно помнит. Он все помнит, он оправдываться и не думает. Шестьдесят лет прошло, а он четко разделяет: были свои, и были жиды».

А Гаривас тогда подумал: ну и что? Все делят на «своих» и «других». Все. Это неистребимо. Это в человеческой природе. Уж если тот танкист до сих пор делит — надо ли удивляться, что делит поляк?

«Уймись, — сказал он. — Думаешь, мне не хочется, чтобы в последний момент пришли добрые парни и прогнали злых парней?.. Еще как хочется. Но так не бывает».

Среди знакомых Гариваса был один физик, он жил на Красносельской. В октябре сорок третьего, за два дня до того, как немцы убили всех в Минском гетто, родители перебросили этого человека через стену. Они ночью подвели его, четырехлетнего, к каменной стене с «колючкой», взяли за руки и за ноги, раскачали и перебросили, пока не видел патруль. Мальчик сильно ушиб плечо, но не заплакал, а сделал, как велели папа с мамой. Ерзая коленками, он пополз по ледяной грязи, по трамвайным шпалам, по коровьим лепешкам. Потом он побежал. Он шел день, пил из луж в кюветах. Ночью он зарылся в сырой стог, а утром опять пошел в ту сторону, которую указал папа. Если по шоссе проезжали грузовики с солдатами или телеги — мальчик прятался. В деревне Смиловичи рыжего мальчика в городской одежде увидела невестка старосты. Она схватила ребенка за руку, завела в дом, дала вареной картошки и молока. Мальчика держали в доме два года. Про него знала вся деревня, и полицаи тоже, но никто не донес. Зимой мальчик заболел, надрывно кашлял и бредил. Староста ездил на подводе в Минск, за аспирином, растирал мальчика скипидаром. Пришла Красная Армия, мальчика отправили в детдом, в Витебск, а после в Новокузнецк. В сорок шестом его чудом отыскала тетя. Когда Гаривас готовил материал о старике с улицы Алленби, то перед его глазами вставали не десантники и танкисты на Голанах и Синае, а другое — как те двое берут сынишку за тонкие щиколотки, за мягкие запястья и бросают через стену.

Спыхальский надел очки с толстыми стеклами.

— Я был посыльным у Петряковского… — начал он.