Кристина, кивнув, хватает историю болезни, за которой потянулась было Черстин Первая.
— Новые антибиотики? — Черстин Первая поднимает брови.
Кристина вздыхает — с Фольке она уже перепробовала три препарата, и все бесполезно. И четвертый вряд ли поможет.
— Не думаю, — отрезает она и поворачивается спиной.
Дыхание смерти зловонно. На Кристину, уловившую этот кислый запах еще в коридоре, он обрушивается со всей силой, едва она заходит в палату. Достаточно одного взгляда на Фольке, чтобы понять: час пробил. Это видно по лицу, по тому, как отвалился подбородок, превратив рот в черную дыру, по коже на щеках — истончившейся и растянутой хроническими отеками. Ей тут делать уже нечего. Для вида она, сунув в уши концы фонендоскопа, простукивает ему грудь. Звук — точно такой, как она ожидала: глухой и влажный. Дыхательная функция угнетена, а в левом легком прослушиваются небольшие хрипы. Но крепкое сердце Фольке все бьется, хотя и слабо и с перебоями, но с тяжкой целеустремленностью в каждом ударе. Ей было незачем так торопиться. Сердце Фольке будет бороться за невозможное еще много часов.
По другую сторону кровати стоит совершенно седая женщина и держит отекшую руку Фольке в своей. На мгновение Кристину охватывает страх: нет ничего хуже, чем объяснять плачущим женам и взрослым детям с увлажнившимися глазами, что продолжать лечение не имеет смысла.
— Давайте выйдем в коридор, — говорит она вполголоса.
Но женщина не отвечает, только смаргивает, так что все новые слезы, затопляя глаза, катятся по морщинистым щекам. Кристина засомневалась — может, она не расслышала?
— Милая, — повторяет она. — Давайте выйдем в коридор...
Но женщина лишь качает головой:
— Я никуда от него не уйду.
— Да, но я должна вам кое-что объяснить.
— Не нужно. Я все знаю.
Кристина умолкает. Умирание имеет свою литургию, и готовые ритуальные фразы уже повисли у нее на кончике языка — что больше ничего мы сделать не можем, но по крайней мере позаботимся, чтобы он не мучился, — но, невысказанные, они словно парализовали ее. Она все стоит у кровати Фольке, смотрит на его плачущую жену и невольно вздыхает: какой день ожидает эту женщину. Пятнадцать или двадцать часов кряду она будет сидеть, держа руку Фольке в своей, и смотреть, как он проходит через все стадии умирания. Жажду. Боли. Одышку и хрипы. Из жизни должен быть более легкий выход, гостеприимно распахнутая дверь...
И все же она ощущает не только сострадание, но и некую зависть к искреннему горю этой старой женщины. Сама она никогда не могла так плакать, даже когда после пятнадцати лет стационарного лечения умерла Тетя Эллен... А Маргарета могла. Она склонилась над мертвым телом Тети Эллен, она перемазала свой белый халат потекшей тушью и шептала этому мертвому телу невнятные, бессвязные слова утешения: «Все пройдет, Эллен, миленькая, все пройдет, все будет хорошо...»
Тогда это привело Кристину в бешенство. Словно Маргарета, заливаясь слезами, украла ее, Кристинину, скорбь. Стуча каблуками, она вылетела вон из палаты, по коридору и вниз по лестнице, на улицу, под большой клен на газоне перед приютом. Стояла зима, но ей было наплевать, она мчалась вперед, увязая по колено в снегу, набивавшемся ей в туфли и превращавшем ее ноги в лед. И, добравшись наконец до дерева, она бросилась к нему, пнула и забарабанила по коре побелевшими кулаками.
— К черту все! — кричала она, ругаясь впервые за много лет. — Провались все к чертовой матери!
Уже ночью, когда тело Тети Эллен увезли, они с Маргаретой прошли через парковку в Центральную поликлинику и сели в Кристинином кабинете. И когда они там сидели, грея озябшие руки о кружки с чаем, Кристина наконец спросила после долгого молчания:
— Думаешь, можно жить без любви? Можно это пережить?
Маргарета всхлипнула и вытерла нос рукой.
— Ясное дело, можно. Приходится.
И только тогда Кристина заплакала. Но не потому, что Тети Эллен больше нет, а потому, что Маргарета так много позабыла.
Она все-таки выдает старой женщине несколько дежурных фраз и выходит в коридор. Ей надо поговорить с Черстин Первой насчет снятия отеков и морфина. Иногда ей кажется, что это обворожительное создание экономит обезболивающие, когда врача нет поблизости. Ей приходилось встречать таких сиделок и прежде, женщин, которых в присутствии смерти охватывает ощущение собственного всевластия. Еще начинающим врачом ей привелось видеть, как набожная старуха — старшая медсестра, склонившись над агонизирующим стариком, шипела: «Неужели ты и правда хочешь предстать перед Господом с ядом в теле?» Но мотивы у Черстин Первой, по-видимому, иные, особого благочестия в ней что-то не наблюдается.
Кристина, кашлянув, прислоняется к косяку в дверях ординаторской, Черстин Первая подымает глаза от своих бумаг. Но ни одна из них не успевает произнести и слова, потому что вбегает санитарка.
— Скорее, — говорит она. — Приступ в шестой! Хуже, чем обычно!
— Мария? — спрашивает Черстин Первая.
— Нет-нет, это Дезире.
Черстин Первая медленно поднимается и расправляет складки на своей белой тунике. И они исчезают как по волшебству, спустя секунду туника кажется только что выглаженной. Кристина зачарованно смотрит на нее, пока не осознает, что надо что-то делать. Она не знает, о какой пациентке идет речь, она и своих-то больных в пансионате едва знает по именам и в лицо. И все-таки спрашивает:
— Я не нужна?
— Не думаю, — отвечает Черстин Первая.
Слабый аромат кофе щекочет Кристине ноздри, едва она входит в поликлинику. Она заглядывает в столовую и видит Хубертссона, он сидит и читает «Дагенс нюхетер».
— Привет, — говорит она. — Что-то ты рановато сегодня.
Он не сразу отрывается от газеты, отвечая:
— Я всегда рано прихожу. А то ты не знаешь?
Нет, она этого не знает. Да и с какой стати ей знать? Если честно, она старается по возможности избегать Хубертссона. Это не то чтобы сознательная установка — нет, всего лишь инстинкт, инстинктивное предубеждение против всех, кто хоть раз видел иную Кристину, кроме нынешней — врача общего профиля Центральной поликлиники Вадстены. А Хубертссон стал жильцом тети Эллен, когда Кристине было только четырнадцать, значит, он видел ее еще ученицей гимназии. В клетчатой юбке и спортивной куртке, как и у остальных гимназисток, ей все-таки никогда не удавалось выглядеть в точности как остальные. Пуговицы у нее на куртке были деревянные, а не костяные, как у остальных, а клетка на юбке — синяя, а не красная. Тетя Эллен сама сшила и куртку и юбку, но Кристина не могла иметь к ней претензий — и пуговицы, и ткань на юбку выбирала она сама. Впрочем, даже сделай она правильный выбор, вряд ли что-то изменилось бы: она все равно занимала бы в иерархии класса ту же ступень — самую нижнюю, где она обреталась вместе с двумя другими девочками, такими же плоскогрудыми и до того неинтересными, что одноклассницам было невмочь с ними даже разговаривать. А раз так, то и им троим незачем разговаривать друг с другом. По дороге из школы домой Кристина обычно то и дело откашливалась, чтобы никто не заметил, что голос у нее сел от долгого молчания. Это помогало не всегда — свое «Здравствуйте!» она все-таки просипела, когда, вернувшись домой, увидела в большой комнате Тетю Эллен и нового жильца. Они пили кофе, причем Тетя Эллен выставила лучшие чашки. Кроме того, вся вспотела, а ватка у нее в ноздре сделалась темно-красной. У Тети Эллен всегда шла кровь из носа, стоило ей разволноваться.
— Он доктор, — шепнула она Кристине, когда минуту спустя закрыла дверь за Хубертссоном. Кристина уважительно кивнула со всей серьезностью. Обе стояли и слушали — вот он идет вверх по лестнице в свою квартиру, вот поворачивает ключ в замке и вносит чемоданы. Кристина наблюдала за Тетей Эллен. Столь напряженно-предупредительное отношение к жильцу говорило о таком почтении, какого Кристина прежде не видывала. И это поражало. Обычно Тетя Эллен относилась к академическим заслугам без особого пиетета, скорее в ее глазах вспыхивала искорка иронии, когда Кристина с пафосом принималась рассказывать о школьных учителях и адъюнктах. Тетя Эллен полагала, лишняя ученость ни к чему. От нее можно и умом тронуться, и судя по тому, что она слышала, с некоторыми учителями гимназии это уже случилось. Стало быть, врачи — исключение из правила. Их ученость вызывает благоговение, а не насмешки. И хотя Хубертссон со временем стал своим в доме, Тетя Эллен, пыхтя, по-прежнему старательно делала книксен, стоило ему приблизиться.
В ту пору он только-только развелся. И поэтому нашел себе работу в Вадстене, а жилье — в Мутале, подальше от своей прежней жизни ординатора одной из гётеборгских клиник. Но Тетя Эллен про это никогда не говорила, это, разумеется, Биргитта все разнюхала.
Он и теперь холост, так и не женился. Жаль, жена ему не помешала бы. Особенно теперь, когда он старенький и больной.
— Кофейком не поделишься? — говорит Кристина.
— Само собой. — Хубертссон переворачивает газетную страницу. —Ты присаживайся.
Но Кристина сперва идет к холодильнику и долго в нем роется. Там была у нее масленка и кусочек сыра, а может, и хлеб. Но нет, хлеба нет.
— А кусочком хлеба?
Хубертссон кладет газету на стол.
— Естественно. Хватай быстрей...
— Ты серьезно?
Он смеется.
— Там рогалик лежит. Можешь взять.
И внимательно смотрит на нее, пока она режет крошливый хлебец пополам.
— А что это ты примчалась на работу высунув язык? И даже не позавтракала?
— В приют вызвали, — лаконично отвечает Кристина и садится за стол. — Между прочим, я завтракала. Только не слишком хорошо.
— Ага, — говорит Хубертссон. — Что так? Овсянка пригорела?
— Маргарета, — отвечает Кристина и немедленно впивается зубами в свой бутерброд, чтобы избежать дальнейших расспросов. Хубертссон подается вперед, он очевидно заинтригован.
— Твоя сестра? Она что, тут?
Кристина, прожевав, отвечает: