Хубертссон, казалось, грезил наяву, руки, которыми он только что энергично размахивал, бессильно повисли. Какое-то мгновение он стоял совсем неподвижно, потом, сморгнув, продолжал:
— Да. И вообще... Писем Эллен в истории болезни нет, но, по-видимому, она писала Циммерману довольно часто. Он отвечал, что совершенно исключено, чтобы тебя растили дома. И советовал не посещать тебя, чтобы не расстраиваться. Тем более что для тебя это не имело бы ни малейшего смысла. У тебя есть все, что только можно пожелать, — питание каждые четыре часа, а в перерывах — смена пеленок...
На это я ответила бы, что, чувствуй она свою ответственность, ничто бы не помешало ей прийти. Она должна была осознать, что это ее долг, должна была помнить, что я — ее ребенок и что, несмотря на все мои увечья, я — человек. Но я была уже не в силах говорить и просто закрыла глаза. Это была мольба — чтобы Хубертссон замолчал. Но он не замолкал, а продолжал говорить, постукивая костяшками пальцев по мрамору подоконника:
— Ведь о тебе прекрасно заботятся, полагал Циммерман. Так что Эллен и ее супругу лучше думать о будущем и родить нового ребенка... — Он хохотнул. — Старый болван начисто забыл, что она — вдова.
Он замолчал, давая понять своей позой, что скоро уйдет.
— Н-да, — проговорил он наконец. — Вот так, наверное, и получилось, что в доме появился приемыш — Маргарета...
Усталость наваливается с такой силой, что я уже не знаю, по-прежнему ли моя рука покоится в руке Хубертссона или нет. Но это не важно. Довольно того, что она там была.
Я все еще в своей заводи. Она зеленая и прозрачная, как стекло. В ней видно далеко-далеко. И можно даже разглядеть сестру мою Маргарету.
Она улыбается, сидя в раздолбанной машине Класа, и слушает его голос, звучащий из радио. Для Маргареты нет радостнее момента, чем когда она мчится из пункта А в пункт Б на такой скорости, что ей кажется, за ней никому не угнаться. А сейчас есть и дополнительные основания радоваться: во-первых, она, километр за километром, удаляется от Кристины — этой психованной! — а во-вторых, она приближается к Норчёпингу и Биргитте. А кроме того, она наконец разобралась, что к чему, и на сегодня у нее запланировано очередное доброе дело. Она — настоящий скаут, моя младшая сестренка!
Биргитта, напротив, никаких добрых дел на сегодня не планирует, она шлепает по Норчёпингу вдоль по Северной Променаден в туфлях на размер больше и прикидывает, как бы ей попасть в Муталу. Автобус исключается, но остается еще поезд. Ей и прежде случалось прятаться в поездных туалетах, и на куда больший срок... Но прежде хорошо бы дернуть сигаретку, а в кармане всего лишь полкроны. Как раздобыть курева, когда в кармане только шиш, а? Кто бы знал?
Их орбиты обращаются одна внутри другой, и обе медленно смещаются в общем направлении. Все идет как надо. Я могу еще глубже погрузиться в мою заводь.
Я тону!
Вода заполняет мою глотку и гортань и выливается из открытого рта на шею и грудь. Я кашляю, не открывая глаз, потому что мне нужны все мои силы на одно-единственное: прокашляться, поймать губами воздух... Спасите меня, тону!
Кто-то так резко задирает кверху мое изголовье, что голова моя валится вперед.
— Господи, — произносит кто-то вполголоса. — Я только хотела дать ей соку, я же не знала...
— Ты не виновата, — произносит Черстин Первая. — Помоги теперь, нагни ей голову!
Голова моя мотается из стороны в сторону, но я даже не пытаюсь ее удержать. Потому что теперь я уже знаю, что потеряла, чего мне стоил последний приступ.
Я не могу глотать. И никогда больше не смогу.
Принцесса Вишня
Если хочешь — вот моя рука.
Только знай: я не сверну с пути,
Чтоб испить всю нежность до глотка.
Я пришел, но мне пора идти.
Мне пора — за музыкой дорог,
Что всю жизнь манит издалека.
Я ведь странник, гость на краткий срок.
Если хочешь — вот моя рука.
Маргарета гасит окурок. Едва за Кристиной захлопывается дверь, она откидывается на спинку старинного венского стула и потягивается. Со стола лучше убрать прямо сейчас, от греха подальше. Чтобы с их милостью не случилось сердечного приступа, если вдруг они вернутся слишком рано и увидят, что посуда не убрана с самого завтрака.
Она всегда поражалась тому, что Кристина, до мелочей перенявшая все обычаи и коды образованных обывателей, так и не поняла, что безупречная чистота в доме у них не очень-то ценится. Не то что тело и тряпки. Ухоженное тело, приличные шмотки и засранное жилье — это вроде пароля. Выметенные углы отдают буржуазной мелочностью. А то и пролетарским комплексом неполноценности. Только тот, кому есть что скрывать, может так все вокруг себя вылизывать.
В этом отношении сама она куда четче, чем Кристина, усвоила стиль жизни того слоя, к которому обе теперь принадлежали. Ее квартира в Кируне пребывает в состоянии вечного хаоса. Ну и что, ведь все те, кому случается зайти навестить ее, — тоже физики, как и она сама, и понимают, в чем юмор, когда она, извиняясь, повторяет дежурную шутку:
— Энтропия-то возрастает. Особенно у меня дома.
Хотя вообще-то она с удовольствием пожила бы, как Кристина. Приятно ведь, когда утренний свет сочится сквозь хрустальной чистоты оконные стекла, когда широкие половицы на кухне выскоблены до нежной замшевой белизны, а тряпичный половичок отстиран так, что видны тончайшие цветовые переходы. Но сколько же это стоит труда! И денег — ведь и Эрик, и в особенности полученное им наследство, — тоже непременное условие такой Кристининой жизни. Сама Маргарета всегда предпочитала держать своих мужиков на некотором расстоянии, даже тех, у кого имелись тугие кошельки. Самое противное в большинстве мужчин — что они метят в главные герои не только собственной жизни, но и жизни своей женщины, а Маргарете как-то совсем неохота стать эпизодическим персонажем собственной биографии.
Теперь она, по крайней мере, сходит и посмотрит, что тут и как. Вчера вечером она видела в гостиной шкафчик, и он ее заинтересовал. Он напоминал маленький алтарь, — покрытый белой скатертью, с оловянными подсвечниками и старой фотографией юной круглощекой Эллен. Есть все основания подозревать, что шкафчик этот хранит в себе тайны. И весьма любопытные.
Вымыв посуду, Маргарета вытирает ладони о джинсы и приоткрывает одну створку дверей в гостиную. Она чуть поскрипывает. Кухня уже залита утренним солнцем, а тут по-прежнему серый рассветный сумрак. Маргарета стоит в дверях и оглядывается, потом качает головой. Теперь она видит то, чего не видела вчера. Кристина сделала из своей гостиной храм Святой Эллен. Повсюду — ее реликвии, понятные для того, кто умеет толковать знаки: скатерка с коклюшечными кружевами, незатейливая ваза для фруктов из прессованного хрусталя, которая прежде стояла в гостиной Эллен, ржаво-красные томики пятидесятых годов — собрание сочинений Мартина Андерсена-Нексе. Не говоря уже об иконе в серебряной рамке на алтаре. О самой фотографии.
Но Эллен не нужно храма. Она не была святой, просто женщиной, правда наделенной необыкновенным талантом материнства. Но она могла и выбранить девочек на все корки, так что молоко сворачивалось и мухи валились в обмороке с кухонного окна. Вдобавок она была прижимистая. Альбомы для рисования и цветные мелки считались щедрым подарком и приберегались к Рождеству и дням рождения, остальное время приходилось рисовать шариковой ручкой на старых конвертах и оберточной бумаге. Но это-то ладно. Хуже было с завистью, ядовито-зеленым стеклянным осколком, который пару раз вспыхивал в глазах Эллен. По одному и тому же поводу. Из-за школы.
Осколок сделался особенно заметным, когда Кристина, которой уже исполнилось двенадцать, ожидала уведомления о приеме в гимназию, как ждут смертного приговора. Каждое утро она бродила взад-вперед перед дверью, стиснув зубы, пока Тетя Эллен ходила за почтой. День за днем она становилась все меньше и тоньше. Казалось, долгое ожидание высасывает из нее все силы, и если уведомление не придет еще пару дней, она уже не сможет подняться с постели.
Когда письмо наконец пришло, Тетя Эллен вскрыла конверт прямо в саду, держа его в руке, вошла в дом.
— Что? — прошептала Кристина.
Тетя Эллен с серьезным видом смотрела на стенку позади нее.
— Ах как жалко... Тебя не приняли.
Кристина стала пепельно-серой, казалось, она вот-вот грохнется в обморок. Отступив назад несколько шагов, она бессильно опустилась на скамеечку под телефоном.
— Я так и знала! — пролепетала она.
Тетя Эллен рассмеялась и помахала письмом:
— Да что ты, я же просто пошутила, понимаешь? Еще бы тебя не приняли. С твоими-то оценками!
Но Кристина все так же сидела на скамеечке, не в силах радоваться.
Теперь, задним числом, Маргарета понимает зависть Тети Эллен, но принять не может. Потому что если даже Тетя Эллен так переживала, что в ее время внебрачному ребенку текстильщицы нельзя было и мечтать о гимназии, то, как человек взрослый и умудренный жизнью, она должна была бы желать своим девочкам лучшей доли, чем досталась ей самой.
Сама Кристина отказывается вспоминать этот эпизод, и когда Маргарета как-то напомнила ей о нем, голос в телефонной трубке сразу сделался резким, в нем послышался металл. Ложь и клевета! Если кто и желал им всем самого-самого лучшего, так это Тетя Эллен! После чего их милость бросили трубку и разорвали дипломатические отношения. Маргарете пришлось распинаться и кланяться много месяцев, чтобы вновь добиться благоволения.
Маргарета поморщилась. Неужто вспомнить Тетю Эллен такой, как она была, — это значит клеветать? Или любить ее меньше? Нет. Тетя Эллен при всех своих недостатках оказалась самой лучшей мамой из всех, какие были у Маргареты. Даже будь между ними реальная конкуренция...
Алтарь Тети Эллен представлял собой старый деревенский шкаф, год его создания — 1815-й — был выведен краской на фронтоне. Приходится трижды повернуть ключ в замке, прежде чем неуклюжая дверца наконец подается, а открыв ее, Маргарета поначалу почувствует себя обманутой. Шкаф почти пуст, не считая нескольких старательно заклеенных скотчем пластиковых пакетов на верхней полке и коричневого бумажного свертка на нижней. И это все. Но то, что найдено, подлежит осмотру.