Когда все было кончено, она схватила зеркало и осмотрела свою промежность. Казалось, она осматривает постороннюю женщину, и – да, теперь очевидно, что данная женщина имела сексуальный опыт, пусть и небольшой. Крови почти не было. Теперь быстро ополоснуться – и никаких следов. И вообще – ничего не произошло…
По пути в ванную она глянула на свои пальцы. Вдоль ногтевого валика и в складках кожи на суставах толстыми красными полосками застыла кровь. Ее шатнуло от отвращения, и она едва не грохнулась: последние несколько шагов до ванной ей пришлось идти, держась за стенку, она заперлась там, не включая света, ощупью нашла холодный кран и полоскала, полоскала и полоскала руки, покуда пальцы совсем не занемели от холода.
Зато, когда на следующее утро Эрик поставил машину возле ее дома, она помчалась вниз по лестнице как на крыльях. Это был фантастический день: небо над Вадстеной было голубым, как одеяние девы Марии, листва берез серебрилась на солнце, и дышалось так легко.
– Отчего это ты такая радостная? – с подозрением спросил Эрик, когда они встретились на тротуаре. – Что-то изменилось?
– Да нет, – отвечала она своим обычным сдержанным тоном. – Просто настроение хорошее, вот и все…
Потому что у меня есть мужчина, подумала она впервые в жизни. Я заплатила положенную цену – и теперь у меня правда есть мужчина!
В доме Тети Эллен никто не ожидал, что у Кристины когда-нибудь появится мужчина. В том числе и она сама. Подростком она сутулилась, стесняясь и тяготясь своей женской природой, и всячески старалась как-нибудь ее спрятать. Кристининой участью была ежемесячная дурнота и боль, от которых она каталась по полу, а потом ее колотил такой озноб, что спасало только толстое одеяло и грелка, а Маргарета с Биргиттой тем временем начесывали копну у себя на голове, готовясь завоевывать мир оружием юных женщин.
Злосчастное это было время. Теплым летним вечером, пытаясь согреть ледяные руки о завернутую в грубый шерстяной носок бутылку из-под сока, которую Тетя Эллен, наполнив горячей водой, засовывала ей в постель, Кристина припоминала лучшие свои дни: экзамен в первом классе, когда ее впервые отметили за успешную учебу, дымчато-серое воскресное утро на кухне – и как тает масло на булочках, испеченных Тетей Эллен к завтраку, и тихие летние вечерние игры в саду под вишнями.
Быть маленькой девочкой в доме Тети Эллен было так просто. Просто и спокойно. Все, что требовалось, – это хорошо кушать, слушаться и позволять о себе заботиться. Именно в такой последовательности. Кристину все это вполне устраивало: еда тети Эллен таяла у нее во рту, требования к послушанию казались вполне резонными, а забота доставляла физическое наслаждение. Если Биргитта орала и вырывалась, когда Тетя Эллен упорно пыталась умыть перед обедом ее грязную мордашку, то Кристина, когда подходила ее очередь, блаженно прижималась к Тетиному животу. Биргитта жаловалась, что у Тети Эллен слишком жесткие руки, а Кристине сама эта жесткость казалась приятной. Была у них в детском доме одна нянечка с очень ласковыми руками. И всякий раз как эта женщина к ней приближалась, Кристина подымала истерический крик; она верещала, покуда нянечка, не выдержав, не ухватывала ее как следует. Лишь тогда Кристина давала себя вымыть. Но продолжала орать – на всякий случай.
Кроме этого обряда купания, о детском доме она мало что помнила – разве что большую комнату с высокими окнами и кроватками в ряд. В памяти все это было белое – стены, кровати, свет, сочившийся сквозь ветки берез в палисаднике. Лишь изредка в голове у нее вспыхивали мгновенные образы: вот мальчик обнимает мишку с оторванной лапой, вот девочка в пальто и зимних ботиках обернулась в дверях и смотрит на Кристину, вот совсем крохотная девчушка плачет, что ей не дали сосать угол одеяла: «Одеялко мое, где мое одеялко?» Эти воспоминания казались бессмысленными, безымянными и бессвязными, так что пересказать их было невозможно.
То же было и в больнице. Все, что она смогла вспомнить, это убаюкивающий шепот и белые пальцы, нажимающие на поршень шприца. Нет-нет, еще она помнит одну женщину – больную из общей палаты, куда Кристину перевели уже позже, – жирную старуху, которая говорила не умолкая и все время бродила от койки к койке, комментируя вслух состояние и методы лечения других пациентов. Пятилетняя девочка с ожогами ее особенно занимала.
Хуже всего была жажда. На случай боли имелись шприцы, от их уколов Кристина воспаряла над всеми мучениями, – но от жажды не было лекарства. Капельница поможет, говорили облаченные в белое существа на границе реальности и забытья, но капельница не помогала. Язык опухал, покрываясь толстой слизью, губы трескались, и горло саднило так, что каждый вздох превращался в свист. Ее жажда в конце концов превратилась в пытку даже для тех, кто просто смотрел на девочку, ей стали приносить воду и ставить возле кровати – воду с маленькими кусочками марли. Считалось, что нужно класть Кристине на губы марлевые компрессы, чтобы облегчить страдания. Положив марлю, существа в белом наклонялись к ней и приказывали: «Мочи губы, но марлю сосать не смей. Что хочешь делай – но не соси!»
Но, конечно, она сосала марлю. Только очень осторожно, так чтобы никто не видел. Она хватала марлечку здоровой рукой и проводила ею по губам – как велели сиделки, – но тайком приоткрывала рот, кончик языка высовывался и жадно скользил по редким ниткам. Внезапно он превращался как бы в отдельное существо, в жадного своевольного зверька, заставлявшего ее высасывать каждую каплю воды из компресса.
А в следующую секунду что-то желтое и зловонное поднималось откуда-то изнутри, тело конвульсивно сжималось, и огонь в ее ранах вспыхивал с новой силой. Но едва она открывала глаза, чтобы перевести дух от боли, толстуха уже стояла над ее кроватью, воздев кверху указательный палец.
– А я все видела, – говорила она. – Ты сосала воду. Сама виновата.
Кристина, сжав губы, глотала слезы.
– Да-да, – не унималась толстая. – Я-то видела. Я-то знаю, что ты сама виновата.
А в Кристининой голове это отдавалось далеким безумным воплем:
– Слышишь ты, дрянь такая! Это все ты виновата! Во всем виновата только ты одна!
Черная кованая калитка взвизгнула, когда сестра Инга закрыла ее за Кристиной.
– Заходи, – сказала она, протянув ей руку. У нее были васильково-синие зимние перчатки, точно такого оттенка, как пальто. У самой Кристины было светло-коричневое пальто и салатовые варежки. Она поняла, как это некрасиво, потому что в наступившей тишине все цвета словно сделались жесткими и острыми, они кололи ей глаза, будто песок. Знай она, как сделать мир черно-белым, как на фотографии, она бы это сделала.
– Заходи. Не стесняйся, – повторила сестра Инга и взяла ее за руку. – Это просто моя невестка. И она очень милая…
Но Кристинина рука безвольно выпала из ее руки – такая мягкая и податливая, что удержать ее не удавалось. Девочка стояла оцепенев на садовой дорожке и словно не слышала. Потому что вот оно – свершилось, наконец она попала в свою фотографию. Этот черно-белый сад каждым своим оттенком походил на черно-белый мир, созданный в ее воображении. Все совпадало: рассветные сумерки и белая дымка, черные силуэты фруктовых деревьев на сером небе и тающая морозная глазурь на газоне. Это был сад для таких, как она. Садик для зимней принцессы.
Сестра Инга схватила ее за руку и потянула за собой:
– Ну пойдем же! Тебе нечего бояться…
Лестница оказалась огромной. И каменной. Совсем непохожая на деревянную лесенку веранды детского дома. Она не дрожала, когда ставишь ногу на ступеньку, а лежала тяжело и несокрушимо, как гора, ждущая восхождения. И свежевыметенная: след метлы виднелся на кучках снега по обеим сторонам кирпичных ступеней.
Сестра Инга позвонила в дверной колокольчик и открыла дверь, втолкнув Кристину впереди себя на маленькую лестничную площадку. Тут тоже все было из камня: пол – из серого, блестящего, а стены – из бледно-зеленого и пористого. Было похоже на больницу – на маленькую каменную больничку.
Сестра Инга поспешно стянула с себя бахилы – грязные резиновые чехлы, защищавшие ее туфельки на высоких каблуках от слякоти предзимья, и помогла Кристине снять резиновые сапожки. Потом громко постучала в коричневую дверь и открыла ее.
– Эй! – прокричала она в глубь квартиры. – Привет!.. Есть кто дома?
От звука, донесшегося из-за двери, Кристину передернуло. Сигнал точного времени по радио и шипение сковородки. Эти звуки она научилась ненавидеть еще на кафельной детдомовской кухне – звуки тревоги и спешки. Звуки, такие же тошнотворные, как комковатое порошковое молоко в детдомовской кружке из нержавейки.
Но здесь радио поспешно выключили и сняли сковородку с огня, здесь освободилось пространство для человеческих голосов.
– Она почти ничего не ест. – Сестра Инга отвела со лба Кристины упавшую прядку волос, потом расстегнула заколку и заколола снова. – И не говорит. Вообще не издает ни звука, только плачет…
Женщина по другую сторону стола секунду пристально смотрела в серые Кристинины глаза.
– Да-да, – сказала она. – Ну ничего. Болтовни на свете и так хватает…
Сидевшая рядом с ней девочка поспешно прижалась щекой к ее плечу.
– А сама-то болтаешь, Тетя Эллен. Ты все время болтаешь…
Эллен кончиками пальцев ухватила ее за нос.
– Ой, – сказала она. – У Маргареты опять нос мокрый!
Девочка хихикнула и отхлебнула большой глоток молока из своего стакана. Она съела одиннадцать тефтелей, Кристина сосчитала. Одиннадцать! Однако еще целая гора тефтелей возвышалась в большом салатнике на кухонном столике. Сама она съела только одну, прежде чем решительно, как всегда, отложить прочь вилку, приготовившись к привычным увещеваниям сестры Инги. Лишь в одном пункте она дала слабину: выпила почти целый стакан молока. Потому что молоко было настоящее, это сразу чувствовалось, а не комковатый порошок, разведенный водой из-под крана.
– Надеюсь, вы не против, – сказала сестра Инга, – что мы вот так заявились? Но на Рождество осталось только четверо ребятишек, и мы решили закрыться, а их взять с собой. Заведующая взяла двоих, и по одному мы с Бритой… А то в этом году у нас бы никакого Рождества и не было.