Апрельская ведьма — страница 42 из 81

И вот теперь она сидела в моей гостиной, в обитом светлой тканью кресле, специально купленном мною на днях – чтобы было куда сажать моих гостей. К тому времени я жила в своей квартире уже пять лет, но по-прежнему наслаждалась этим словом – «мой». Моя квартира. Мое кресло. Мои гости.

– О, – произнесла Элсегерд, расстегивая пальто и одновременно окидывая комнату взглядом. – Как тут у тебя хорошо. Так светло и красиво!

Стоял ослепительный зимний день, из тех, когда сверкающие пылинки носятся в солнечном луче поверх паркета и когда я больше, чем обычно, упивалась всеми оттенками моих ярких гардин. В то время я часто любовалась моими гардинами – признаться, иной раз это уже отдавало фетишизмом. Но и все остальное в моей комнате было чудесно – светлый стол из березы, красный диван, битком набитые книжные полки. И тряпичный коврик, разумеется, ручной работы, купленный мной по сходной цене благодаря связям Хубертссона в Объединении народных промыслов.

Меня до того распирала гордость за мою нарядную гостиную, что поначалу я даже не заметила, что виднелось под пальто у Элсегерд. А когда увидела, у меня захватило дух: круглый белый пасторский воротничок поверх черной блузы. Тогда я еще могла схватить рукой свой мундштук и, сунув его в рот, выдула:

– Ты что же, священник?

Элсегерд, потупившись, принялась расправлять свою юбку – совсем как маленькая девочка.

– М-м-м… Меня рукоположили в прошлом году… Поэтому я и приехала в Вадстену. Экуменическая конференция – слышала, наверное? Ну да сегодня я решила прогулять – ради тебя.

Я вытянула руку как могла дальше и коснулась ее руки:

– Я рада, что ты зашла.

Поспешно взглянув на экран, она улыбнулась:

– И я рада. Думаю, мы могли бы задним числом отпраздновать твой день рождения. Я купила «наполеоны»…

Рассмеявшись, я выдула в ответ:

– Так ты до сих пор помнишь? Что я их заказывала каждый год себе в подарок?

– М-м-м… Со стороны Агнетиной мамы это было очень мило – устраивать нам дни рождения. Всем четверым…

– А помнишь, Тигер-Мария заказала себе корону, как у принцессы?

Глаза Элсегерд влажно блеснули, она отвела взгляд.

– Так мне поставить кофе? – спросила она. – Или сама справишься?

Включив мотор, я поехала в кресле на кухню.


И только много часов спустя, когда уже смеркалось, Элсегерд наконец смогла говорить о Тигер-Марии.

– Я думаю о ней каждый день. – Она снова принялась теребить юбку. – О том, что это моя вина…

Экран моего монитора оставался темным.

– Понимаешь – ты же ничего не могла поделать, не могла даже рассказать… А у Агнеты силенок было маловато, какой с нее спрос. Я была старше и здоровее вас всех – могла бы понять, что она же умрет…

Я выпустила на монитор несколько слов утешения, и они заплясали на экране:

– Ты пыталась. Я знаю, ты беседовала с заведующей, хоть нам ничего и не сказала.

Элсегерд скривилась.

– Она заявила, у меня нездоровые фантазии. Нет, ну ты представляешь себе? Она видела, как Тигер-Мария сперва перестала разговаривать, потом – есть, просто слонялась день за днем, улыбаясь своей бессмысленной улыбкой… И при этом утверждала, будто у меня – нездоровые фантазии!

Я вздохнула так глубоко, что текст съехал в самый низ экрана:

– Такова жизнь. Все по-прежнему. Таким, как мы, не дано решать, что правда, а что фантазия.

Элсегерд шмыгнула носом:

– Но я должна была сделать то же, что и этот Стефан, – заблокировать дверь, чтобы та тварь не могла войти. Должна была закричать, чтобы прибежала дежурная сестра…

– Не помогло бы. Она обычно сидела внизу, у малышей. Если бы даже она и услышала – все равно это слишком далеко. Он успел бы убежать, и никто бы нам не поверил.

Элсегерд наклонилась вперед и взяла меня за руку.

– Но ты-то знаешь, верно? Ты помнишь его, помнишь, что он вытворял? Хоть мы и не смели об этом и словом обмолвиться? Только молчали и молчали?

– Я помню.

Элсегерд облегченно вздохнула, лицо ее в сумерках мерцало серебром.

– Спасибо.

Я отняла руку.

– За что спасибо?

Элсегерд не ответила, и спустя мгновение я стерла свои слова с экрана. Я поняла, за что она меня благодарит.

И долго мы сидели и молчали, вспоминая Тигер-Марию.


Он идет сюда. Я слышу, как он поднимается по лестнице, бормоча себе под нос. Но я не хочу, чтобы он приходил. Пока что. Пока я не провела смотр всему тому, что я еще могу.

И все-таки когда я слышу, как он толкает дверь и шаркая проходит в палату, то слабость отступает, как волна отлива, обнажая прибрежную полосу. Я открываю глаза.

– Куда это тебя занесло? В Царствие Небесное?

Хубертссон стоит посреди палаты и проводит рукой по затылку, отводя в сторону белые ангельские полотенечные одеяния, свисающие с потолка.

Я шевелю губами, показывая, что хочу говорить. Хубертссон семенит к моей кровати и, подтащив компьютер и вставив мундштук мне в губы, интересуется:

– А как же это ты ухитряешься бодрствовать? Тебе вкатили четыре клизмы стесолида, так что тебе еще сутки положено быть в отключке…

Ответ выдуть тяжело:

– Ты и сам неважно выглядишь. Что с тобой?

– Ерунда, малость нездоровится. Да ничего страшного. Схожу пообедаю как следует, а потом – домой, отдыхать.

Мне хочется сказать: следи за собой. Осторожнее! Не пей вина за ужином и контролируй сахар в крови, каждый час! Но я воздерживаюсь, памятуя о пункте первом: никакой навязчивости. И тихонько выдыхаю:

– Вот и хорошо!

– Я подумал, тебя надо проведать. После стесолида…

– Тут была Кристина.

Хубертссон вскидывает глаза на экран:

– Да уж знаю. Она говорила. Хотя ей показалось, ты спишь…

Я не стану ему говорить, что именно ее мысль меня и разбудила: «Бедняжка…» За это она поплатится. Рано или поздно.

– Я дремала.

Хубертссон, кашлянув, отводит глаза:

– Бывает же… Вчера она нашла мертвую чайку. У себя в саду.

Я не отвечаю, просто смотрю на него. Не смея поднять глаз, он хватает мое запястье и смотрит на свои часы, считая пульс. Что-то новенькое, обычно он предоставляет это медсестрам. Пальцы его легкие, как мотыльки, их кончики теплые.

– Хм-м. – Он отпускает руку. – Устала, что ли?

Короткий выдох. Да.

– Придется как следует потолковать с Че-Один. Это уже переходит всякие границы… Четыре клизмы стесолида!

Я не отвечаю. Не могу ответить. Волна слабости опять накатывает на мой берег. Хубертссон озирается, ищет, куда бы присесть. Но в этой комнате ему не усесться на подоконник – оконной ниши тут нет. И он остается в нерешительности стоять возле моей кровати, взгляд его блуждает по тысячам ангелов на стенах. Мои глаза следуют за его глазами, и хотя меня снова затопляет усталость, я понимаю, что в прошлый раз видела лишь маленькую часть Марииного святилища. Ангелы, оказывается, теснятся на стенках в несколько рядов, оттирая друг друга, любопытные херувимы выглядывают из-за плеч серафимов, могучие белые мужские крылья задевают мягкие и округлые, женские, а вокруг них толкутся малыши-ангелочки, пытаясь урвать хоть чуточку пространства для своих осыпанных блестками маленьких крылышек…

– Безумие какое-то… – говорит Хубертссон.

Он прав. Но в следующий миг я благодарна Марии за ее безумие. Потому что, не будь стены сплошь заклеены ее ангелами, вырезанными из журналов, Хубертссон не был бы настолько ошеломлен. А не будь он так ошеломлен, он никогда бы не приподнял мою руку, чтобы освободить краешек кровати и сесть. И не останься он в этом ошеломленном состоянии, он не сидел бы, как теперь, не выпуская моей руки из своей.

Словно яйцо в скорлупке. Как жемчужина в своей раковине.

Моя рука в его руке. Да будет так навеки.


Теперь даже самые несведущие считают, подобно Блаженному Августину, что время – это река. Мы, другие, знаем, что скорее оно – дельта реки: оно разветвляется, ища новых путей, и вновь воссоединяется само с собой, находя тысячи новых протоков. Иные мгновения несутся словно водопад, иные образуют тихие заводи, так что течение времени катится мимо них, навеки застывших…

Это мгновение было именно таким. Заводью. Я погружаюсь в нее. В этих водах я хотела бы остаться навсегда.

* * *

Прежде он никогда не держал мою руку в своей.

Нет. Кажется, однажды это все-таки было. Хотя я толком и не знаю – на самом ли деле, или только в памяти, или во сне.

Но если это и было на самом деле, то очень давно, задолго до ремонта в приюте и даже до того, как мне пришлось перебраться из квартиры в пансионат спецобслуживания. Наверное, это случилось в тот самый день, когда он открыл мне ее имя. Не знаю. Может быть.

Но я помню, как он нес меня по грязно-желтому коридору. Потолочные плафоны мелькали надо мной – бледные звезды, потерявшие надежду одолеть мрак. В объятиях Хубертссона я могла играть с ними, как с самого детства привыкла играть со светом. Я прикрывала глаза, и свет угасал, краснея, потом моргала так быстро, что весь мир начинал искриться, с силой их зажмуривала, так что память о свете переливалась зеленью изнутри закрытых век…

В ту пор он был еще здоров. Здоровый и сильный. Я в его объятиях, казалось, ничего не весила, он шел размашистым, проворным шагом, да, он чуть не вприпрыжку взбегал по ступенькам узкой лесенки между моим отделением и его. По дороге мы встретили одного-единственного человека – одинокую санитарку, робко улыбнувшуюся Хубертссону. Он отвечал торопливым кивком, не замедляя шага и не подумав объяснить, почему это он несет пациентку из отделения в отделение. Выражение ее лица уже потом смешило меня и наполняло торжеством – как же они удивлялись, и эта, и другие женщины, как сплетничали, сколько всякого передумали за этот день! – но в тот момент я ее видела и словно бы не видела.

Миновала вечность, и Хубертссон остановился возле какой-то двери.

– Я знаю, что она слышит, – сказал он, – и полагаю, видит. Так что постарайся помолчать. И вести себя потише.