Апрельская ведьма — страница 62 из 81

В его гостиничном номере все было готово, что свидетельствовало об известной рутине. Горела настольная лампа – чтобы, войдя, не включать верхний свет и ненароком не спугнуть романтический настрой, шторы были опущены, а постель разобрана. Поверх наволочки лежало два кусочка шоколада, он взял один и игриво бросил мне. Я поймала его одним движением руки и засмеялась. Камилла, должно быть, неплохо играет в мяч.

На столе стояла бутылка вина и два бокала. Меня поразила его дотошность в мелочах: ведь не стаканчики для зубных щеток из ванной, а самые настоящие бокалы – на тонкой ножке.

Я стояла оцепенев посреди комнаты, тесно сдвинув ноги, пока он раскупоривал вино. Я вдруг занервничала. Хватит ли мне того, что я усвоила из книг и телефильмов?

– Ну вот, – Хубертссон протянул мне бокал, – кто же такая Камилла?

Я подняла бокал и честно ответила:

– Не знаю. А ты кто?

Он отставил бокал и развязал галстук. В глазах у него что-то блеснуло – игра пришлась ему по душе:

– Незнакомец. Может, пусть все так и останется?

– Да, – ответила я. – Чего желает от меня незнакомец?

– Всего, – сказал Хубертссон. – И ничего.


Меня поразило, как охотно он смирился с тем, что он – мой, как он мог совершенно неподвижно сидеть в единственном в комнате кресле, пока я, оседлав его, расстегивала ему рубашку, как он закинул голову назад и зажмурился, когда я позволила пальцам Камиллы гладить волосы на его груди, а потом прижалась к ней ухом, чтобы слышать удары его сердца. В мгновение ока я сделалась зверем, жадным и хищным, которому хотелось лизать и кусать, пробовать на зуб пахнущую миндалем кожу у него на горле, покуда он не застонал. Тогда я соскользнула вниз и, встав на колени между его ног, не без труда расстегнула крючок на его брюках, ощутив, как под ними что-то шевельнулось, но я не хотела торопиться, нет, я выждала несколько секунд, прежде чем очень осторожно потянула вниз замочек молнии, позволив тому, что таилось в белых хлопчатых трусах, вырваться на волю.

– О! – пробормотал Хубертссон, когда я опустилась на него. – О! Кто ты?


Всю ночь я оставалась безымянной, и когда лежала, словно распятая, на полу под ним, и когда мы перекатывались, как единое существо, от края к краю двуспальной кровати, и когда я стояла на четвереньках, словно волчица, и выла. Воздух в комнате сделался душным от наших запахов, волосы Камиллы разлохматились и взмокли от пота, и я глядела сквозь эти лохмы на лицо Хубертссона – на влажные губы, на раздувающиеся ноздри, на полузакрытые глаза – и скалила свои хищные зубы. Все! Дай мне все и ничего!

Он не заметил, как я ушла, он спал как убитый, когда я поднялась и стала собирать разбросанные Камиллины вещи: вечернюю сумочку, трусы, лифчик и смятое платье. Теперь она закапризничала, стонала и хныкала и пыталась высвободиться. Но мне еще нужно было кое-что сделать. Я подтянула простыню и укрыла голые плечи Хубертссона и, наклонившись, в последний раз коснулась губами его щетины, а потом выключила лампу и тихонечко прикрыла за собой дверь номера.

Я не хотела, чтобы Камилла увидела неприязненную улыбку гардеробщика, и поэтому я сочла своим долгом сменить на минуту командный пункт, чтобы самой принести ей пальто. Она чуть ожила и спотыкаясь вышла на улицу. Тут я остановила ее и кликнула мою ворону. Она сидела в сторонке, на дереве в Вокзальном парке, но немедленно повиновалась и расправила крылья. Я отпустила Камиллу и взмыла в небо, наполнив ворону ликующей, восторженной песнью. Она в ответ расхохоталась своим хриплым смехом.

А у входа в «Стандард-отель» Камилла все стояла, обхватив руками плечи.


Несколько часов спустя Хубертссон позвонил в мою дверь, перепугав утреннюю помощницу.

– Где она? – спросил он.

– Кто?

– Дезире, конечно.

– В постели. А вы что думали?

Он направился прямиком к моей спальне, а помощница последовала за ним на цыпочках в мягких шерстяных носках.

– Она спит. Мы вас не ждали, вы ведь не приходите в пятницу в такую рань… – Протянув руку, она попыталась его остановить. – Не трогайте ее, она вчера так устала.

Оттолкнув сиделку в сторону, он открыл дверь, заглянул в комнату и обернулся:

– У нее же судороги! А вы не видите и не слышите!


Я дорого заплатила за ночь любви с Хубертссоном – четырьмя днями сплошных ураганов, когда мир сотрясался и рушился у меня перед глазами. Лишь ценой величайших усилий мне удавалось время от времени вынырнуть на поверхность действительности и глотнуть воздуха, прежде чем снова погрузиться в пучину.

Когда я на пятый день очнулась, то оказалась уже не дома, я лежала на незнакомой кровати в незнакомой комнате. И не сразу сообразила, что это тот же самый приют, где я впервые встретила Хубертссона. Несколько часов спустя он пришел – семенящей походкой, страшно постаревший в сравнении с тем, каким я его видела в последний раз.

– Status epilepticus, – сказал он, усаживаясь у меня в ногах. – Ты ведь была уже на самом краю. Знаешь?

Я попыталась ответить, но из моих губ вышел только стон.

– Что? – Он наклонился чуть ниже.

Я сделала усилие, слепила в голове слово, прокатила его через все закоулки мозга, потом с силой подала на голосовые связки – и открыла рот. Вышло только мычание. Хубертссон взял с тумбочки алфавитную таблицу и сунул ручку мне в рот, и у меня заболела голова от напряжения, покуда я показывала по буквам это коротенькое слово. «Да».

– Тебе трудно говорить?

Пылающая тяжесть сдавила мне лоб, но я все равно не закрывала глаз, покуда показывала шесть букв. «Не могу».

– Не могу? Ты не можешь говорить?

Закрыв глаза, я схватила его руку, тихонько сжала два раза и отпустила: нет, я больше не могу говорить. Его рука выпала из моей. Долго он стоял неподвижно у моей постели, потом я услышала шорох ткани и поняла, что он сунул руки в карманы.

– Тебе придется пробыть тут несколько дней, – сказал он. – Но потом ты сможешь вернуться домой. Нам просто надо назначить тебе лечение.

Я не открывала глаз и не хватала его за руку, добавить мне было нечего, и голова моя отчаянно болела. Его подошвы прошелестели к дверям, дверь открылась, но не захлопнулась. Прошло несколько секунд, прежде чем он заговорил, и в голосе его послышался абсолютно неподобающий щекочущий смешок:

– Ты мне снилась в четверг. Всю ночь.

Я улыбнулась, не открывая глаз. Это стоило заплаченной мною цены.


В тот раз меня отпустили из приюта всего через неделю. Нынче у меня большие сомнения. Хубертссон обходит тему моего возвращения домой, когда я пытаюсь завести об этом разговор.

Но я так хочу еще раз вернуться в мою квартиру! Мне хочется сидеть в моей солнечной гостиной в обществе невидимого мне молчаливого помощника – лучше художника, так уютно ощущать рядом его молчаливую сосредоточенность, когда он делает наброски, – и слушать Грига. Я люблю Грига. Он не сомневается и не смущается, он входит и настаивает на своем, как подобает мужчине, но в то же время он достаточно необычный мужчина, поскольку умеет посмеяться над собой. Как Хубертссон.

Моя гостиная так красива, бесконечно красивее комнат любой из моих сестер. Даже Кристинин голубовато-серый парадиз не может сравниться с моим. На моей стороне – солнце, свет ослепительных летних утренних часов и искристых зимних дней. Должно быть, именно этот свет так влечет в мою квартиру Хубертссона каждое утро, много лет подряд. И уж во всяком случае, не прекрасные мои гардины.

Мы с ним ругались еще полгода после того, как я уговорила его отвезти меня в «Свенскт тенн» после ежегодного посещения Технического музея. Он чувствовал себя обманутым. Сказать, что я желаю еще раз взглянуть на камеру Вильсона для того только, чтобы потом улизнуть в это излюбленное заведение старух с Эстермальма? Что? И вообще ухнуть пятьсот крон на какие-то занавески – это неприлично. Да будет мне известно, кому-то на земле сейчас, может, есть нечего. Я только хихикала на его ворчание. О гардинах от Йозефа Франка я мечтала с того момента, как сюда переехала, тысячу раз я представляла себе, как у меня на стенках распускаются цветы, и много лет откладывала деньги из пенсии, чтобы накопить нужную сумму. Какое дело Хубертссону, сколько стоили мои гардины, а? Неужели мы с Йозефом Франком вырвали кусок изо рта у голодающего?

Я скучаю по дому. По гардинам и по всему остальному. Последний раз я хочу посидеть рано утром в моей гостиной, ощущая, как аромат кофе распространяется по квартире, еще разок я сделаю знак помощнику включить микроволновку, когда Хубертссон позвонит в дверь, чтобы круассаны успели подогреться к тому моменту, когда их положат ему на тарелку.

Хубертссон и я. Наши перебранки по поводу гардин. Наши утра с крепким кофе и теплыми круассанами. Наше долгое молчание и немногословные беседы. Наши вылазки в Технический музей. И единственная наша с ним встреча Нового года, когда я поздравила Хубертссона: подняв дрожащий стакан с яблочным соком «Поммак» и чокнувшись с его бокалом шампанского.

Наверное, все-таки это была жизнь, несмотря ни на что. Моя жизнь.


Да. Я хочу, чтобы Хубертссон пришел именно сейчас, когда предвечерний свет наливается синевой и предвещает сумерки, я хочу, чтобы он поднял меня на руки и понес через всю Вадстену в мою квартиру. Там он положил бы меня на мой красный диван и подоткнул белый плед со всех сторон, чтобы не было видно, что я – выброшенная морем щепка. Там он отдернул бы гардины Йозефа Франка чуть в сторону, впуская сумерки. И мы бы сидели так, рука в руке, трое суток. Одни. Но – вместе.

Завтра равноденствие, но бенанданты пусть выходят на свой парад без меня. Я хочу еще побыть в своем теле, хочу отдохнуть, покуда Хубертссон держит мою руку в своей, и в эти последние трое суток дать ему единственное, что я могу, – законченное повествование.

Нет, никто из сестер не крал моей жизни. Эту жизнь, предназначенную мне, я прожила сама. И все-таки я не могу их отпустить, не могу позволить Кристине, Маргарете и Биргитте разбежаться в разные стороны.