А сейчас она рада, что мрак уже рассеивается, что лес на равнине расступился – значит, Мутала совсем рядом. Биргитта откидывается на спинку сиденья. Она устала. Очень устала. Она отключится прямо сейчас.
Она открывает глаза в тот момент, когда мимо проносится старое здание Народного дома, и сразу тянется за пивной банкой, чуть встряхивает ее, проверяя, остался ли глоточек. Остался. И не один – в банке слышится весьма многообещающий плеск.
– Теперь надо будет взять влево, – говорит она, вытирая губы после первого глотка. – Только не тут. А на Шарлоттенборгсвеген. Я живу в Шарлоттенборге.
Маргарета не отвечает. Пока Биргитта спала, она снова успела скорчить спесивую мину и сидит теперь, задрав нос и не шевелясь. Фу-ты! Что ж, позабавимся напоследок, прежде чем расстаться на вечные времена.
– Твое здоровье, сестренка. – Биргитта поднимает банку с пивом, повернувшись к Маргарете. – Как же будет здорово – больше с тобой не встречаться. Да налево же, поворачивай!
Но Маргарета, пропустив левый поворот, гонит все прямо и прямо. Блин! Биргитта лупит кулаком в приборную доску. Вот уж не надо ей таких фокусов, теперь, когда дом уже рядышком!
– Ты забыла повернуть, дурында!
Маргарета, повернув голову, взглядывает на нее:
– Нет. Я ничего не забыла.
– Как это? Я-то ведь в Шарлоттенборге живу, а он слева. Чего это ты удумала?
Тут Маргарета стремительно поворачивается к ней и улыбается – почти ласково:
– Да, но мы едем не к тебе домой. Мы направляемся в Вадстену. Я думаю, Кристине стоит услышать твой рассказ. А тебе – хоть разок ответить за свои слова.
Похищение. Самое настоящее!
Биргитта дергает ручку, когда Маргарете приходится затормозить на светофоре, но дверь не открывается. Маргарета нетерпеливо жмет на газ, и мотор отвечает долгим низким рычанием. Она даже не смотрит на Биргитту.
– Не дергай ручку, – бросает она. – Сломаешь. Двери я заблокировала, так что ты все равно не выйдешь.
Наконец дают зеленый, и машина трогается. Маргарета, похоже, помнит дорогу, и, кстати, теперь она уверенно поворачивает налево. Ничего удивительного. Когда-то она ходила по этой дороге в школу. Дом Эллен отсюда совсем близко.
Когда они проезжают дом, Маргарета вытягивает шею. Можно подумать, на такой скорости она в состоянии увидеть что-то, кроме мелькнувшей белой тени, – потом отворачивается и щурясь смотрит на дорогу. Она ведет машину, как угонщица, притом, сука, близорукая! Счастье, если Биргитта вообще доберется живой до Вадстены, хотя ей до смерти не хочется ехать в эту Вадстену, на очную ставку, под ледяной взгляд второй задаваки.
– Это похищение, – заявляет она, перевернув банку, и высасывает последние капли. – Я на тебя завтра заявлю в полицию.
Маргарета фыркает в ответ:
– Да сколько угодно. Посмотрим, кому полиция поверит больше.
Похоже, это и все, что они могли сказать друг другу, – в машине становится тихо.
Снаружи стремительно темнеет, кажется, что ночь поднимается от земли. Поля и редкие рощицы на равнине – совершенно черные, но небо над ними все еще какое-то блеклое, как отцветающая сирень. Вспомнив, Биргитта чуть улыбается. В саду у бабки сиреневые гроздья, отцветая, всегда блекли, становились почти белыми.
Маргаретины черты расплываются, Биргитте уже не видно ни глаз, ни выражения, только мутная тень. Смяв пивную банку, Биргитта смотрит в темноту. Никогда ведь особо не угрызалась из-за лжи, а теперь простить себе не может, что сказала правду. Не в похищении дело, это она как-нибудь переживет, и ничего такого уж страшного, что придется ехать в Вадстену, – просто жизнь снова щелкнула ее по носу. В какой-то миг – как раз перед тем, как начать рассказывать, – она по своей дурости вообразила, будто ей поверят и будто эта правда что-то сможет изменить. Но вот теперь все сказано – и ничегошеньки не изменилось. Приговор остается в силе. Помилование невозможно.
Биргитта фыркает и закуривает сигарету. Больно нужно ей помилование от двух паршивых задавак.
Она все сидит в машине, когда они уже приехали в Вадстену и Маргарета остановилась возле старинного дома. Стало быть, тут Кристина и живет, Маргарета уже позвонила в парадную дверь и теперь пошла в сад – стучаться в заднюю. И не лень. Ведь дураку же ясно, что дома никого нет, – окна черные и пустые.
Биргитта дремлет, откинувшись в кресле, внезапно она ощущает удивительное тепло, оно растекается по телу, раскрывая лепестки, как цветок на восходе солнца. Она чувствует, как сами собой расслабляются плечи и разжимаются кулаки, как сердце бьется все медленнее и ровнее. Наверное, из-за этой тишины. В Вадстене так тихо, что не слышно ни единого звука. Ни гула мотора. Ни голоса. Ни птичьего крика.
Давным-давно не было на свете такой тишины.
Загорается лампочка – это Маргарета распахивает дверцу и забрасывает в машину сумочку. И уже открывает рот, чтобы что-то сказать, но, глянув на Биргитту, закрывает его. Молча усаживается за руль и берется за ключ зажигания. Но прежде чем тронуться с места, оборачивается и торопливо гладит свою сестру по щеке.
Парад Мертвых
К щеке, подернутой белым,
Припади, как волна, устами.
Вот чайки подводят мелом
Итог в черноте над нами.
Вот идет мальчик-барабанщик через Вадстену, покуда тьма поднимается все выше от земли. Он сосредоточен: глаза почти закрыты, кончик языка высунут, а губы тихонько подергиваются в такт ударам по барабанной коже. У него здорово получается, хотя ему не больше десяти лет. Но короткие пальцы решительно сжимают палочки совсем взрослой хваткой, и он бодро ударяет ими по коже барабана без тени сомнения. Закрыв глаза, он твердит шепотом про себя простенькую песенку, чтобы не сбиться с ритма:
Жить. Жить. Живы.
Жить. Жить. Живы.
Жить. Жить. Жить.
Жить. Жить. Жить.
Жить. Жить. Живы.
Барабанить он научился в местной музыкальной школе, но не там выучился этой песенке. Он – бенандант, но не знает об этом. Он знает только, что ближе к вечеру забрался к маме на колени, – хотя обычно этого не делал, ведь на нем была черная рубашка с Iron Maiden! – и прижался своей белокурой головой к ее груди. Ему сделалось как-то не по себе. Вроде бы просто очень захотелось спать. А мама поцеловала его в лоб и сказала, что он – что-то горячий, может, простыл немножко, и что лучше пойти прилечь, хотя время еще раннее. Она ненадолго присела на краешек кровати, держа его руку в своей и глядя на развешанные им по стенам картинки, чуть улыбаясь этой мужественной романтике. Kiss. Iron Maiden. AC/DC. Кожа. Заклепки. Свирепые оскалы. Она взглянула на его короткопалую руку, покоящуюся в ее ладони, погладила указательным пальцем нежную кожу и подумала, что из этой руки вырастет рука мужчины. Каким мужчиной станет ее сын? Хорошим, это она знает, потому что у него доброе сердце. Он и его младший брат просто рождены, чтобы жить музыкой и книгами, песнями и картинами. Она встала, погладила его лоб и опять улыбнулась. Он потеет во сне, как потел с самого рождения.
Уже тогда она знала, что все будет хорошо: ведь он родился в сорочке.
А теперь этот мальчик, еще не знающий, что он – бенандант, проходит улочками и переулками Вадстены со своим барабаном. Ему кажется, это сон, будто он все еще в своей постели, что он просто спит под неусыпными взглядами кумиров тяжелого рока и что создания, которых он время от времени видит сквозь полузакрытые глаза, не что иное, как сонные грезы. Он не знает, зачем барабанит. Не понимает, что такова его миссия – сзывать на парад бенандантов и всех, кто умер в прошлом году. Завтра – день равноденствия. Сегодня в ночь мертвые воспоют жизнь.
Я отчетливо его слышу, хотя пока еще пребываю в собственном теле. Сейчас наступило затишье; только спазмы заставляют меня изредка подергиваться, а в промежутках между ними я лежу совершенно расслабившись, слушаю барабан и гляжу на мир.
Мария вернулась в свою комнату и совершенно счастлива. Она сидит за своим столом, заключенная в конус света настольной лампы, и напевает себе под нос, вырезая очередное ангельское крыло из забытого ландстингом картона. Сумерки уже вползли в палату, укутав, словно шалью, ее плечи и спину. Ангелы на стенах, отступив назад, склонили головки набок и смотрят на нее, улыбаясь и мерцая, покуда их медленно поглощает темнота.
Но пока что ночь не настала. Небо за окном все еще почти такого же оттенка, как отцветающая Биргиттина сирень. Так бывает всегда. Последний день зимы угасает медленно. Пока еще мне все видно, из кровати я могу собственными глазами разглядеть парковку возле поликлиники. Клен на газоне потягивается спросонок, словно пытаясь достать до неба своими черными сучьями.
Там, должно быть, легко дышится, Черстин Первая и Ульрика, уйдя со смены, остановились на парковке в молчании и просто дышали, не улыбаясь, не разговаривая, а потом медленно подняли руки, прощаясь, и разошлись.
Пришла Черстин Вторая. Она несколько раз заходила нас проведать – в порядке ли мы с Марией и не сотрясают ли кого-нибудь из нас новые бури. Открыв дверь в последний раз, она принесла чашку – кофе для Марии, аромат для меня. Поставив чашку на Мариин стол, она подошла ко мне, приподняла изголовье еще повыше и, нагнув меня вперед, обтерла спину влажной салфеткой. Это было замечательно. Я вся взмокла от пота.
– Мы все время звоним Хубертссону домой, – сказала она, понизив голос. – Пока никто не отвечает, но скоро он должен подойти. И тогда он придет к тебе, ты же знаешь.
Я кивнула. Он придет. Разумеется, Хубертссон придет.
Сейчас я хочу отдохнуть в своем собственном теле, у меня не хватит сил заловить какую-нибудь чайку или ворону и летать над Вадстеной, высматривая Хубертссона. К тому же сегодня наверняка дефицит и чаек, и ворон, потому что во всех домах и квартирах по всей Вадстене все мужчины и женщины, рожденные в сорочке, уже стоят