Дверной звонок робким звуком отвлек Михаила Никифоровича. За дверью стояла Любовь Николаевна.
– Можно к вам зайти? – спросила она.
– Входите, – сказал Михаил Никифорович.
На цветок фиалку Любовь Николаевна не походила. Была она в черном кожаном пальто и кожаной пилотке. Когда Любовь Николаевна сняла пальто, обнаружилось, что надела она нынче черный же, немного поблескивающий костюм стиля «диско». Свободная блуза была с вырезом и отчасти открывала ничем не стесненную грудь Любови Николаевны, чуть смуглую кожу ее видеть Михаилу Никифоровичу было приятно. Подорванное было здоровье, видимо, пошло на поправку, чувствовалось, что вечерняя Любовь Николаевна могла работать и в каменоломнях.
– Михаил Никифорович, – сказала Любовь Николаевна, – все, что я говорила утром пусть и излишне нервно, я могу повторить и сейчас. Я вас прошу определить мне место в квартире. В комнату вашу без разрешения я не войду.
– Где вы размещались, там и размещайтесь, – сказал Михаил Никифорович. – Вы же прописаны в этой квартире. Все.
– Вы не желаете со мной разговаривать? – спросила Любовь Николаевна.
– Скорее всего, нет. И мне не мешало бы отдохнуть.
– Извините… Я только хотела посоветоваться с вами… Я решила устроиться работать, но не знаю, куда пойти… Есть возможность в посудомойки в «Звездном» и в диетической столовой… Есть возможность в штукатуры или маляры. Стройка недалеко отсюда, на Кашенкином лугу. Или вот еще – в цирке на Цветном бульваре…
– Это ваши заботы, – сказал Михаил Никифорович.
– Извините, – поклонилась ему Любовь Николаевна. И ушла в комнату.
Михаил Никифорович вдогонку чуть было не присоветовал Любови Николаевне обратиться именно на Цветной бульвар, оно вышло бы хорошо и для самой Любови Николаевны, и в особенности для цирка, возможно, в цирке случилось бы и обновление программ, и Шубникова с Бурлакиным следовало бы определить туда для детских утренников. Но не произнес Михаил Никифорович никаких слов, и слава Богу. Отчасти он был и удивлен. Ради чего вдруг Любовь Николаевна занялась трудоустройством?
После некоторых колебаний Михаил Никифорович предпочел посидеть не в ванной (там у него кроме раскладушки был и табурет), а на кухне. Он достал газеты, октябрьский номер «Химии и жизни» и японский роман «Записки пинчраннера». Японский роман как бы сопротивлялся Михаилу Никифоровичу, но отставлен пока не был. Есть хотелось Михаилу Никифоровичу. А на кухне пахло вкусно. Не хотел он, а все же приподнял крышки кастрюли и сковороды. Осталось вчерашнее – наманганская шурпа и баклажаны. Но появилось и новое блюдо, в теплом еще чугунном горшочке – тушенное с черносливом мясо. «Нет, ни за что!» – решил Михаил Никифорович. Испытание судьбы, впрочем, оказалось не самым жестоким. В хлебнице лежали батон за шестнадцать копеек и буханка орловского. А стоило Михаилу Никифоровичу нагнуться, как в его руке оказались три фиолетовые луковицы, к ним добавилась соль, – чего еще оставалось желать? Михаил Никифорович съел полбуханки черного и луковицы.
Но желания остались! К ним добавились и иные…
А утром он будто бы по рассеянности съел четыре солнечных сырника. Но не он их испек. Стало быть, медный духовой инструмент протрубил «отбой»…
И опять Михаил Никифорович и Любовь Николаевна, случалось, сидели вместе за кухонным столом и вели мирные, неспешные беседы на темы, впрочем, далеко отлетавшие от их судеб. Сидения эти и беседы наверняка отражались на житейских успехах, грезах и движениях души уже известного нам составителя «Записки о состоянии нравов в Останкине и на Сретенке…», о чем он и не догадывался. Шубников был в неведении и относительно того, что иногда Михаил Никифорович и Любовь Николаевна позволяли себе сыграть в подкидного, в домино или в шахматы. Случайному гостю квартиры, попавшему, скажем, сюда из девятнадцатого века, Любовь Николаевна могла бы показаться в те дни экономкой или домоправительницей, до того строгими и целомудренными выглядели отношения Любови Николаевны и Михаила Никифоровича. Если они в тесноте кухни иногда касались друг друга нечаянно, то тут же от стыда словно бы готовы были разлететься в дальние углы вселенной…
Впрочем, так продолжалось неделю. А потом раскладушка была сложена и приставлена к стене в ванной.
Как-то Михаил Никифорович благодушно поинтересовался, на самом ли деле Любовь Николаевна надумала работать.
– Правда, – отвечала Любовь Николаевна.
– Но вы, – сказал Михаил Никифорович, – как будто бы учились в аспирантуре стоматологического.
– Я так говорила. И показывала документ. Но ведь это для того, чтобы у вас и у меня не было тогда неприятностей и лишних хлопот.
– А почему вы зубы лечить не хотите? Или та ваша справка была формальная?
– Зубы я могла бы лечить, – не сразу ответила Любовь Николаевна, – и без всяких справок… Но тут есть свои тонкости… – Она замолчала, задумалась. Потом сказала: – Все же я пойду в штукатуры или в маляры. Там обещают квартиру, и в скором времени.
– Вы говорили, – удивленно сказал Михаил Никифорович, но и как бы шутливо, – что только здесь и можете проживать.
– Говорила, – согласилась Любовь Николаевна. – А у нас станет две квартиры, и их можно будет поменять на одну большую…
«Вот тебе раз!» – собрался было сказать Михаил Никифорович. Закурил. Значит, пребывание Любови Николаевны в Москве ожидается длительное. А коли речь пошла о квартирных обменах, вернее, о слиянии жилищной площади, выходило, что представления Любови Николаевны о ее дружбе с ним были стойкие и определенные. Но не мог ли оказаться он в этой долговременной программе все же используемым лицом?..
– В маляры так в маляры! Если вы не можете добыть жилье иным путем… – буркнул Михаил Никифорович и прекратил разговор.
Через день Любовь Николаевна устроилась на работу. Сообщила она об этом Михаилу Никифоровичу хмуро, видимо, была на него обижена. Сказала еще:
– Я прочитала историю Манон Леско. Вы вспомнили тогда о ней напрасно. И я не Манон. И вы не кавалер де Грие.
– Ну и хорошо, – кивнул Михаил Никифорович.
Любовь Николаевна попала в комплексную бригаду отделочников. Ей надо было и штукатурить, и заниматься малярным делом, и клеить обои. В ученицах она не ходила, возможно, предъявила в отделе кадров верные бумаги или трудовую книжку, а может, справку об окончании орденоносного ПТУ. Домой, к удивлению Михаила Никифоровича, она приходила усталая, разбитая, Михаил Никифорович поинтересовался однажды, зачем Любовь Николаевна так изнуряет себя. «Ничего. Потихоньку привыкну, – слабо и будто виновато улыбнулась она. – Я терпеливая. И выносливая. Просто с непривычки тяжко». И ведь изнуряла себя. Усталая и смирная после трудов, стала будто не способна на ласки, все боялась, что не выспится, потеряла интерес к нарядам, а уж кулинарными удовольствиями занималась лишь по воскресеньям, и то если Михаил Никифорович приходил в субботу с полными сумками.
Однако через месяц она, видно, привыкла к трудам, снова стала способна глядеть телевизор и начала поговаривать о необходимости вечерней светской жизни. «Какой еще светской жизни?» – насторожился Михаил Никифорович. Вот-вот мог пойти разговор и о домашних японских стерео – и видеосистемах. Решительно возражать Любови Николаевне Михаил Никифорович в тот вечер не стал, посчитав, что, может быть, он обленился и закоснел, а Любови Николаевне нужен более молодой, хотя бы по образу жизни, друг и спутник. И все же Михаил Никифорович засомневался вслух, хватит ли у них средств на поддержание интересной вечерней жизни. Любовь Николаевна заверила его с оптимизмом московской удачницы, что средств должно хватить. И она со стройки, с премиями, тринадцатой зарплатой и внеурочными, может теперь приносить в дом немало денег, и вообще – тут она со значением поглядела на Михаила Никифоровича, словно бы подсказывая ему нечто, – в Москве есть множество способов обеспечить себе безбедное, независимое или даже веселое существование. Михаил Никифорович насупился, сказал, что на что он способен, на то и способен и нечего строить по поводу него иллюзии, они потом могут оказаться и утраченными.
Но вскоре Любовь Николаевна снова озаботилась, приходила домой раздраженная, с пятнами краски и цемента на лице, на руках, обзывала прорабов и мастеров бестолочью, недоучками, бранила снабженцев, поставщиков, сетовала на то, что у них до сих пор не могут ввести бригадный подряд, грозилась, что рассыплет строение в шестнадцать этажей, сооружаемое, в частности, и ею, как Вавилонскую башню. Михаил Никифорович ее успокаивал, упрашивал не надрываться, пощадить дом во избежание жертв, да и многим семьям в случае ее погрома пришлось бы долго ждать квартир с улучшенной планировкой. «Улучшенной! – саркастически усмехнулась Любовь Николаевна. – Как же! Очень улучшенной!».
И все же судьбу Вавилонской башни зданию она не уготовила. Напротив, Любовь Николаевна стала ревнительницей дел на Кашенкином лугу. Ее, несмотря на малый стаж, включили в две общественные комиссии, ей давали слово для выступлений в присутствии начальства, которое тут же было ею пристыжено. Михаил Никифорович не удивился бы, если бы Любовь Николаевну доизбрали в местный комитет треста или управления, и, вероятно, такая задиристая, горластая и борец могла получить квартиру раньше чем через полтора обещанных года.
Михаил Никифорович, прекративший хлопотать о пенсии, оставался на учете как аварийный человек в институте Склифосовского и в районной поликлинике на Цандера. Порой его вызывали и обследовали. И будто бы перемены к лучшему свершались в организме Михаила Никифоровича. Он и сам это чувствовал.
Жизнь в Останкине словно бы притихла. Снег в декабре выпал наконец зимний, среднерусский, в парке за башней можно было брать лыжи и ботинки для катаний по аллеям, вдоль заборов и на отлогих берегах дальнего пруда. По воскресеньям Михаил Никифорович приглашал Любовь Николаевну в парк, снежные прогулки нельзя было отнести к светской жизни, но Любовь Николаевна отзывалась на приглашения охотно, с особенным удовольствием и ловко скатывалась с горок, не избегая и устроенных сорванцами мальчишками трамплинов, громкая, краснощекая, кормила хлебом уток, зимовавших в полынье на западном краю паркового пруда. А потом они с Михаилом Никифоровичем шли домой…