Женщина посмотрела в сторону могилы Натальи Владимировны…
— Жена носила вашу фамилию? — спросила она задумчиво.
— Мою… — посомневавшись, подтвердил Инфантьев.
— Так у вас отец священник? — обрадовалась женщина.
— Почему?.. — опешил Инфантьев.
— А как же!.. — опять заспешила женщина своим семенящим говорком. — Сами посудите… Вы русский, ведь вы русский?
— Русский, — надулся Инфантьев.
— А корень фамилии, — бежала дальше женщина, не услышав его, — более чем французский… Даже испанский. Инфант — царственное дитя, наследник. А вы уж, наверное, родом не из Испании…
— Это уж точно, — обрадовался Инфантьев хоть чему-то понятному. — Я здесь родился.
— А ваш отец?
— На Волге… — сказал Инфантьев. — Под Астраханью… Постойте, — обрадовался он, — он ведь и действительно, кажется, немножко в семинарии учился!.. Но потом, потом, — спохватился Инфантьев, — совсем не то. Слесарь он, — рассердился Инфантьев.
— Ну вот видите, вот видите! — ликовала женщина. — Значит, ваш дед был священник.
— Не был, — окончательно захлопнулся Инфантьев. — Откуда вы взяли?
— А как же, а как же! Это так интересно!.. — восклицала женщина. — Это как раз провинциальные священники такие странные фамилии на Руси напридумывали. Когда основные церковные фамилии были уже все разобраны — Преображенский, Воскресенский, Успенский, Богоявленский… то и стали выдумывать понепонятней, лишь бы красиво: я, например, дружу с батюшкой по фамилии Феноменов… вот и вы — Инфантьев.
— М-да, — ничего не сказал Инфантьев. Потом все-таки нашелся: — Как в цирке.
— Именно, именно! Артистические фамилии тоже… — обрадовалась женщина. — Какое тонкое наблюдение! В цирке чаще итальянские, но и Алмазовы, Изумрудовы. Очень. Я никогда так не думала. Вот интересно: Монахов — такая актерская фамилия, а ведь из священников. Наверное, тоже: отец — священник, сын — актер. Представляете, драма? конфликт?
— Да, но мой дед не был священником. — Инфантьев стал похож на сейф.
— Был, был! Уверяю вас! Вот на Волге где-нибудь и был деревенским батюшкой. И ваш прадед и прапрадед… Вот и ваш отец был в семинарию определен, хоть и не кончил, как вы говорите. Иначе такой фамилии никак быть не могло. Или вы настаиваете, что вы из борцов?
— То есть как? Ну да. Что вы, впрочем, имеете в виду? — запутался Инфантьев.
— Цирк! — рассмеялась женщина.
Инфантьев сам засунул себе в рот конфету, заткнул.
А женщина все бежала по тонким и слитным словам, и было в них, как она мчалась на такси через весь Союз, узнав о смерти мужа, как у нее не было денег и к тому же разграбили ее квартиру, и как они все ушли на памятник, и как у нее был сын, школьник, и как трудно, трудно, трудно, и сколько счастья, счастья, и что-то настолько уже непонятное и самое ясное было в конце, но этого было не задержать, не запомнить — только почувствовать, и, может, память о своем чувстве…
— Да, — вздохнул Инфантьев. — Вот ведь как…
— А сын у меня теперь взрослый… — сказала она.
Инфантьев вдруг понял, как много лет прошло с тех пор, как давно было все то, о чем говорила женщина, и как это было сейчас, удивительно сейчас.
Женщина словно поняла, о чем подумал Инфантьев.
— Мне кажется: я с ним общаюсь, — сказала она. — Да и не кажется — точно.
— Да, — сказал Инфантьев и, все-таки не понимая, взглянул на нее.
— Я знаю, — сказала женщина, — у вас горя больше. У вас недавно…
— Да, — сказал Инфантьев просто. — Пусто так…
— А я вот, если мне плохо, всегда приеду и с ним разговариваю. Он мне помолчит — и мне легче.
— Вы, наверно, в бога верите?.. — шепотом спросил Инфантьев и осторожно взглянул на голубой купол.
Женщина заметила его взгляд и непонятно улыбнулась.
— Да нет, — сказала она. — Я там и не была никогда. — И тоже взглянула на купол.
— Я был. — Инфантьев вздохнул. — Случайно… Странно как-то… Что поделаешь?.. — забормотал он уж вовсе бессмысленно. — Так вы с ним разговариваете?
— Вы не удивляйтесь, — сказала женщина. — Я ведь ученый человек. Только что же это, если не общение?
— Ну да, — сказал Инфантьев, — я просто так не думал еще.
— Тем более что его там и нет, — сказала она и показала на плиту.
— Как?..
— Так ведь и у вас нет? Это ведь памятник, память… И место красивое.
— И у меня нет, — согласился Инфантьев.
— Они живые, конечно, — сказала женщина. — Иначе как бы мы с ними разговаривали?
— Я как-то так не догадался рассудить, — пораженный, протянул Инфантьев.
— Он даже приходит ко мне…
— И к вам?! — воскликнул Инфантьев.
Он ехал домой, трамвай полз под гору. Небо побледнело и потемнело, сосны по обрыву, и сквозь сосны мелькало красное солнце.
«Да, так я не думал, — повторял Инфантьев. — Я думал, что это такое? А это, оказывается, вот что».
1961, 1965
Дачная местность (Дубль)
Жизнь в ветреную погоду
Наконец они переехали.
Его привычно поразило, как разросся сад и как сам участок будто уменьшился, и дача, заслоненная зеленью, не показалась ему такой громоздкой, как в прошлом году. Деревья, недавно небольшие, нынче достигали окон второго этажа. Дача, все еще не достроенная, уже начала ветшать, сруб, так и не обшитый, почернел еще больше, и вся она, так нелепо и безвкусно торчавшая раньше, как бы обжилась, вросла и впервые понравилась ему.
Двери отворялись плохо, и в доме было полутемно, как вечером. Окна были забиты снаружи щитами, и солнечный свет, пробиваясь в щели, четко отделял одну доску щита от другой и так же аккуратно разлиновал пол.
— Сережа, если я вам больше не нужен, то я поеду… — неуверенно сказал отец, и по его тону Сергей понял, что отец колеблется между тем, чтобы остаться и помочь им в устройстве, и тем, что ему не очень-то этого хочется. — Я хотел бы вернуться, пока еще не очень много машин…
— Конечно, поезжай, — сказал Сергей, осторожно наступая на солнечную полоску. — Спасибо, что перевез.
Провожая отца до машины, он подумал, что дача, которая, по-видимому, никогда не будет достроена, как-то очень соответствует этой «декавешке», которая никогда не станет приличной машиной. Если у родителей жены был как бы загородный дом, то у его отца была как бы машина. Таким образом, наступало как бы равновесие.
Машина наконец завелась, и отец уехал.
Сергей вернулся в дом. Жена варила кашку сыну. Сын, стоя в кроватке, топал босой ногой и радостно протягивал неясно кому свой чулок. Сергей подумал о предстоящих ему таких простых и редких для него делах: раскупорить окна, наколоть дров, протопить дом, — и что-то растянуло его рот до ушей, та улыбка, которая рождается как бы помимо нас, которой мы не в силах сдержать.
Сон его не был глубок в эту ночь, как всегда на новом месте. Проснулся он рано и таким свободным, что даже растерялся. Жена его, как и в городе, была прикована к сыну, и забот у нее даже прибавилось. У него же оказалось так много времени, что трудом было хотя бы прожить его. Переезд на дачу стал для него действительно переселением: изменились все параметры его существования, и время в первую очередь. Слоняясь, он включал приемник: диктор объявлял программу передач, и та тщательность, с которой он называл время, вызвала у Сергея усмешку. Он взглянул на часы — они стояли. «Московское время ноль часов, ноль минут, ноль секунд», — сказал Сергей.
Изменились и расстояния. Ему вдруг не надо стало поспевать куда-либо к условленному часу, не надо стало ждать автобусов, которые то опаздывали, то не открывали дверей, — в своих передвижениях он уже полностью зависел от себя, и расстояния, которые в городе казались неизбежно связанными с транспортом, тут преодолевались только пешком.
В этом смысле он внезапно стал владельцем личного транспорта — хотел ехал, хотел не ехал, выезжал из своего парка, когда ему заблагорассудится, и был в этом независим. Послонявшись по дому и затопив жене плиту, он вышел прогуляться и, удивляясь этому новому способу передвижения, проложил маршруты к озеру и в магазин, и, когда опять очутился дома, было по-прежнему рано: в городе он бы еще спал. Эта чрезмерность предстоящего времени насторожила его. «Ну что ж, можно наконец начать работать…» — неуверенно сказал он и с необыкновенным тщанием, не жалея времени, даже как-то желая, чтобы оно побежало с привычной для него скоростью и перестало быть так уж относительно, принялся устраивать себе рабочее место.
Он выбрал второй, не достроенный еще этаж и внес туда стол, стул, нехитрый свой инвентарь. Времени за это время никакого не прошло. Оно по-прежнему представлялось ему штилевым морем, его необходимо переплыть, а плавать он словно бы разучился.
Он сел за стол, и ему стало скучно. Лучшего места для работы он не мог себе представить, а работать ему не хотелось. Четыре окна открывались на все четыре стороны света. Они были на уровне крон, и ветки, наверно, стучались бы в стекла, если бы их не отодвигали балкончики; ветки стучали разве по балясинам балкончиков, но этого уже не было слышно.
Так он сидел, неприязненно думая о работе, и вдруг обнаружил, что за окнами испортилась погода. Ветер с силой налетел на его этаж, все затрещало, заскрипело, казалось, тронется сейчас, ныряя, парусный корабль. Первые крупные капли ударили в северное окно; с ними налетел совсем уж шквал; листва деревьев, закрывавшая окна, вывернулась наизнанку, как зонтик, засеребрилась и словно заструилась. Сергей с удовольствием отдавался представлению, как взлетает его этаж, и тогда уже не ветер, а этаж понесся с такой скоростью, что рассекал воздух и образовывал ветер, — замелькали, проносясь в окнах, деревья, леса и горы, сливаясь в неразличимую полосу. Этаж гудел под порывами, можно было, слившись с ним, ощущать его напряжение, натяжку всяких там стропил, столбов, свай, которые Сергей называл про себя то мачтами, то струнами, в то время как все в целом он называл то кораблем, то органом. Каким-то особым уютом наполнялось от непогоды его обиталище, и ему уже ничего не хотелось бы ни изменить, ни поправить в нем. И торчащие ребра дома, и шлак под ногами, и паутина повсюду, и кучки запыленного мусора — все это казалось единственным решением.