Арабский кошмар — страница 14 из 49

– Что за нелепая история!

– Да, подобные выдумки годятся только для базарной площади.

– А Арабский Кошмар – неужели от него нет никакого средства?

– Абсолютно, разве что опозоренный Мессия и вправду еще способен исцелять увечных да прокаженных и в силах снять проклятие своего отца.

Бэльян ненадолго задумался. Потом:

– Йолл, зачем у вас на спине сидит мартышка?

– Ах да, сидит, верно. Так вот, это тоже целая история…

Но Бэльяну не хотелось больше внимать историям Йолла, и он удалился в иные видения. Солнце с луной кружили над городом, день и ночь сменяли друг друга с головокружительной быстротой, а он погружался то в одно, то в другое. Какие-то женщины попросили его заглянуть в бездонный колодец; он отказался. Сфинкс, коего арабы зовут Отцом Страха, преградил ему путь к законсервированным сокровищам пирамид. Его подвели к изображению дамы в маске – дама кормила грудью двоих младенцев. В книге, которая досталась ему от Джанкристофоро, он прочел о мозге «цвета ламповой сажи или нубийца». На ухо ему шептали арабские голоса. Он мельком увидел Вейна с Кошачьим Отцом и скрылся от них. И так далее, и так далее, пока перед самым рассветом вновь не встретил Зулейку. Зулейка фактически изнасиловала его, обучив между делом способу «абиссинских клещей» и скорбному поцелую.

Когда с этим было покончено, Бэльян рассказал ей о своей встрече с Йоллом и спросил:

– Если история о волшебнике из Мекки годится только для базарной площади, зачем он мне ее рассказал?

– Йолл любит рассказывать истории, но эту на базарной площади никто не слышал. Это аллегория, которой он метил в тебя.

– Зачем у Йолла на спине сидела мартышка?

– Никакая это не мартышка. Это особая обезьяна, совсем другое животное. У таких обезьян нет хвостов.

– Так зачем же она там сидела?

– Советую тебе отдохнуть от этих вопросов. Ты больше выболтаешь, задавая их, нежели почерпнешь из ответов. Обезьяна – гений Йолла. Только он этого не сознает. Ты правильно поступил, что отделался от этой парочки. Но если вдруг доведется снова повстречать Йолла, спроси его про мою китайскую коробочку. Он взял ее без разрешения.

– Зулейка, может быть, у меня Арабский Кошмар? Прежде чем ответить, она нахмурилась и принялась грызть ногти.

– Наяву Арабский Кошмар забывается. Ты уже проснулся, но можешь вспомнить ночные сны. Это доказывает, что ты – не жертва Арабского Кошмара.

– Но я еще не проснулся. Пока.

* * *

Он проснулся в трущобах, весь окровавленный. Но сны свои он все еще помнил. Он уже начинал об этом жалеть. Он снова направился в Цитадель на прием к давадару, но оказалось, что давадар дает аудиенции в другой день.

Он устало побрел прочь – продолжать изучение города. Был Каир зданий и памятников, и был иной Каир, который о них понятия не имел. Второй город жил вечным движением босых, покрытых мозолями ног: повара, торговцы водой, дровосеки, письмоносцы, лудильщики, носильщики и молочницы занимались своим ремеслом, бегая из квартала в квартал и обслуживая клиентов всюду, где тем было удобно.

Ночью же город преображался. Многие улицы и кварталы отгораживались прочными воротами от набегов бесчинствующих мамлюков. Прочие части города, особенно западные районы, берег Нила и Эзбекийя, до самого рассвета ярко освещались тысячами смоляных факелов.

На Байн-аль-Касрейн, единственной широкой, открытой площади в старом Каире, в прохладе сумерек обыкновенно прогуливались мужчины и даже некоторые женщины. Позднее, когда почтенная публика расходилась по домам, на улицах оставались только фонарщики, подгулявшие мамлюки, проститутки и спящие. Бэльян ночевал на улице отнюдь не в одиночестве. Едва ли не весь Каир, огромное большинство его бедняков, спало под открытым небом. Днем большие семейства цыганскими таборами располагались на углах улиц и в заброшенных развалинах; ночью эти люди становились жутковатыми сгорбленными фигурами в бесформенных кучах тряпья.

И днем, и ночью человеку приходилось продираться сквозь бурлящую массу пропитанного потом тряпья и лоснящейся плоти, причудливое скопление перезрелых тел. Однако, даже безостановочно идя по улицам Каира, город было невозможно узнать. Настоящий город находился, вероятно, где-то в другом месте, в мире частных интерьеров, этикета и семейных обязанностей, оберегаемых массивными, обитыми гвоздями двойными дверьми, привратниками, дежурившими на скамейках, и решетчатыми оградами мешрабийи – тысяч скрытых от посторонних глаз цветников и садов. Мольбы нищих, крики уличных торговцев, музыка военных оркестров – то были звуки, доступные всем. Лишь изредка, поздней ночью, да и то случайно, можно было услышать семейную перебранку или голос женщины, убаюкивающей ребенка.

Днем и ночью Бэльян изучал арабский – как язык улицы, так и более сухую, бледную речь своих призрачных ночных учителей. Впрочем, скорее не он овладевал языком, а язык – им. Он обнаружил, что думает на языке, в котором существительные незаметно переходят в глаголы, на языке, который, похоже, игнорирует настоящее время, на языке с особой глагольной формой для оттенков и физических недостатков, на языке ритмического синтаксиса и многочисленных пластов смысла, передаваемых с помощью внезапных пауз, гортанных звуков, необычных ударений и повторов.

Краткие звукосочетания порождали искаженное эхо и туманные образы. Одна такая совокупность, которую ему пришлось изучить досконально, вращалась вокруг буквенной последовательности К, Р, Д. Слово «кирд» означало обезьяну, но означало также и Иблиса – дьявола. «Карада» значило быть источенным червями, сбивать масло и хранить молчание. «Карида» – нагонять тучи. «Каррада» – удалять у верблюда клещей, обманывать и призывать дьявола проклятиями. Наконец, «такаррада» значило туго закручивать и сплетать, а «макруд» – измученный.

Бэльян обнаружил, что арабский, на котором все говорят, не содержит в себе смысла, а лишь намекает на него, точно палец, указующий куда-то в другую сторону. Он научился воспринимать и истолковывать их речь, подмечая и оценивая жесты. Голос мог сказать «да», но отведенный в сторону взгляд говорил «нет». Протянутая ладонь с растопыренными пальцами означала согласие на компромисс. Оттопыренные указательный и безымянный пальцы оберегали от дурного глаза. Палец, почесывающий нос, соответствовал предостережению. Рука прижималась к сердцу в знак благодарности. В неумолчном гомоне разноязыкой речи Нового Вавилона – арабской, турецкой, монгольской, итальянской, армянской, берберской и прочих – был один бессловесный язык, подкреплявший собой все остальные. Им пользовались все, однако наиболее выразительно делали это Бульбуль и Йолл.

Бэльян вступил в международное братство нищих, собравшихся в Каире, более того – занял в нем едва ли не самое скромное место, ибо и среди бесприютного, неимущего отребья существовала своя элита – харафиш – шайки нищих и мелких преступников, организованные под покровительством того или иного богатого эмира. Именно харафишу поручалось устраивать демонстрации в защиту своего эмира, если того вызывали вдруг в Цитадель, собирать сведения и слухи и препятствовать деятельности харафишей других эмиров.

Взамен зарегистрированные сторонники ежедневно получали у дверей эмирского дома хлеб. Также ежедневно возле домов эмиров играли военные оркестры, так что по утрам район Цитадели оглашался зловещими громовыми раскатами барабанов и нестройными хоровыми песнопениями харафиша.

Летом все были грязные и сварливые. Если ветер дул в неудачном направлении, то со зловонных белых искусственных гор за стенами в город летели тучи пыли, а по широким оживленным улицам и плацам для военных парадов текли реки грязи. Происходили драки между соперничающими шайками харафиша. Порой нападению подвергался и чужестранец – копт или иудей. Урожай выдался бедный, ходили слухи о продажности высшей знати, и в народе закипала ярость.

Бэльян старался держаться подальше от караван-сарая и своих собратьев по вере. Он боялся, что для них он заколдован или заражен чумой. Из опасения, что его выследят Кошачий Отец и Вейн, он никогда не оставался на одном месте подолгу. От сна он лишь чувствовал еще большую усталость и поэтому стал много спать днем. Сон овладевал им быстро: сначала зрение затуманивали колышущиеся черные волны, а потом он камнем погружался в абсолютно бессознательное состояние. Так же внезапно наступало и пробуждение. Вдруг он с отвращением обнаруживал, что лежит, растянувшись в лучах солнца и в крови. На голодный желудок, с тяжелой от сновидений головой, еще полусонный, брел он по городу. Зато ему больше не приходилось ориентироваться ни по минаретам, ни по пыльным холмам; дорогу ему подсказывали наклон земли под ногами или угол, под которым солнце светило на стену в определенное время дня.

Однажды он почувствовал, что нечто его преследует – за ним, непрерывно скуля, неслышно плелась ленивая белая собака, сука с набухшими сосками. Когда Бэльян в изнеможении садился в тени домов, собака вертелась вокруг, тяжело дыша и подвывая, и скалила зубы в некоем подобии лукавой улыбки. На улицах, в безлюдных развалинах и на запруженных народом базарных площадях Бэльян сознавал, что за ним тащится робкая белая тень, а ночами, когда Бэльян спал под открытым небом, собака ложилась поодаль, часто и тяжело дыша нагретым ночным воздухом.

Но постепенно в Бэльяне крепла уверенность в том, что собака – призрак, который виден только ему. Сосредоточенно обдумав этот вопрос, он начал понимать, что в белой суке отражается внутреннее растление его собственной души, умственно и духовно пассивной, ленивой и легко ублажаемой. Отмахнуться от этих свойств его души было так же невозможно, как отделаться от белой суки. Он лежал в тени Татарских Развалин, начиная бредить от усталости и потери крови. В лицо ему, сидя на солнце, как сфинкс, смотрела белая сука, и с морды ее сочилась в песок слюна. Внезапно она с трудом поднялась и, пошатываясь, неслышно направилась к нему. Вот и пробил мой последний час, подумал он. Он поднял руку, чтобы заслонить лицо, и неожиданно коснулся шерсти. Сука действительно существовала. Она лизнула его в лицо, обдав затхлым дыханием и запахом тухлого мяса, и поковыляла восвояси, навсегда скрывшись из виду.