Игнатий Юлианович вздохнул, на его лицо, оживленное в продолжение нашей беседы, легла тень грусти. Дальше разговор уже как-то не вязался, и мы расстались. На прощание он сказал:
— Теперь наши занятия с вами формально закончены, и я на кафедре об этом скажу. Мнение мое таково, что общение с рукописями было для вас небесполезным. Ну, а если что по этой части вас будет интересовать дополнительно, — обращайтесь, и я, и другие сотрудники Арабского кабинета к вашим услугам.
Май бежал к концу, вплотную подступала экзаменационная сессия, а у меня, как говорится, «еще и конь не валялся»: загадочный Ахмад ибн Маджид и уникальная рукопись его лоций неторопливо, но властно входили в мою жизнь, занимая в ней все большее место. Белые ленинградские вечера этой поры я просиживал в Институте востоковедения, штурмуя томик в красном переплете, и каждый раз узнавал крохотный кусочек нового. Но и самый маленький успех увеличивал энергию: чем дальше я продвигался в знакомстве с рукописью, тем сильнее она меня затягивала. Нехотя пришлось оторваться от нее, чтобы не провалить сессию. Но вот все зачеты сданы, в моем матрикуле — свежая отметка о переводе на пятый, последний курс…
Теперь можно вернуться к лоциям. На каникулах в крохотной родной Шемахе, увековеченной пушкинским гением в имени «шамаханской царицы»; забыв обо всех летних удовольствиях, отрешась от всего света, я дни напролет просиживаю за Ахмадом ибн Маджидом и радуюсь, что никуда мне от него уходить не надо, вот уж тут можно свободно поразмыслить, что к чему в этой трудной, так медленно поддающейся рукописи! Перевожу пока лишь краткие прозаические введения к лоциям, а что будет, когда придется разбирать стихотворный текст! Я думаю об этом с ужасом и любопытством. Какие-то откровения ждут меня там? Справлюсь ли я с этими лоциями? А если нет? Игнатий Юлианович грустно вздохнет: «Авось, кто-нибудь когда и заинтересуется…» Так что, мол, не горюй, не ты, так другой издаст эту рукопись. Но почему не я? Вот окончу университет, поступлю в аспирантуру и сосредоточусь на изучении своего уника. У аспирантов, говорят, ни лекций, ни семинаров нет, своим временем они располагают свободно. Так что я. ну, пусть не сразу, год пройдет, два, три, но одолею же эти лоции, непременно одолею!. Осенью 1937 года, вернувшись в Ленинград, я при первой же встрече с Крачковским, сияя, поделился своей радостью: за лето полностью подготовлено предварительное описание рукописи Ахмада ибн Маджида.
Долгие зимние вечера я просиживал в машинописном бюро, перепечатывая свой опус об арабском лоцмане. 3 февраля 1938 года он, с рекомендацией Игнатия Юлиановича, был принят к печати. Счастливая гордость переполняла меня: усилия не пропали даром, положено доброе начало научной деятельности на избранном поприще; я нашел свою тему, а забытая рукопись нашла исследователя; кончаются трудные университетские годы, всего четыре месяца отделяют меня от защиты диплома. Я счастлив в учителях: после блестящего полиглота Николая Владимировича Юшманова, у которого я прошел азы науки, судьба послала мне крупнейшего знатока арабской литературы, о котором сами арабы говорят, что «русский профессор Крачковский знает нашу культуру лучше, нежели мы». А что они скажут, когда под руководством Крачковского в далекой России будет открыта новая глава арабистики, глава Ахмада ибн Маджида? Светлое состояние длилось ровно неделю. 10 февраля 1938 года я по ложному обвинению оказался в тюрьме, откуда смог вернуться к ставшей дорогой для меня рукописи спустя девять лет.
В августе 1946 года по пути в Ленинград я разыскал Игнатия Юлиановича в подмосковном санатории «Узкое», где тремя годами ранее им была написана часть замечательной книги «Над арабскими рукописями». Я всегда с гордостью вспоминаю, что эта книга за короткое время была издана в нашей стране пять раз! Для работы из нашей области знания — случай беспрецедентный. Игнатий Юлианович прислал мне в Сибирь авторский экземпляр первого издания с теплой надписью; было это в 1945 году, как только мне удалось восстановить с ним связь. В «Листках воспоминаний о книгах и людях», как стоит в подзаголовке, нашлось место и для уникальной рукописи лоций. Упоминание о давнем студенте, когда-то ее изучавшем, заканчивалось словами: «…он рос на моих глазах, но судьба прервала его научную работу в самом начале». И рядом: «Так этот замечательный сборник все еще ждет своего исследователя».
И вот это свидание в санаторном парке после долгих лет разлуки, которая могла стать и бесконечной. Разговор не смолкает ни на мгновение. Игнатий Юлианович пытливо оглядывает меня, вероятно, его интересует, смогу ли я когда-нибудь полностью вернуться к своему делу. Увлеченно делюсь планами на будущее, а главное опять приберег к концу. Уже прощаясь, робко высказал давно выношенную мысль: хочу посвятить рукописи Ахмада ибн Маджида свою кандидатскую диссертацию. Игнатий Юлианович строго ответил:
— По-моему, вам надо сперва окончить университет.
А у самого глаза сияли ласково и светло.
25 октября 1946 года я окончил Ленинградский университет, а 11 ноября завершил сдачу кандидатского минимума. Проживать в Ленинграде я не мог и поселился в городе Боровичи Новгородской области. Здесь 1 мая 1947 года началась работа над диссертацией об Ахмаде ибн Маджиде.
Исследование, посвященное трем лоциям ленинградской рукописи, естественно, опиралось на их полный текст, фотографией которого я предусмотрительно обзавелся. Арабские сочинения старого времени часто представлены в нескольких рукописях, рассеянных обычно по разным странам, и издатель должен сличить все списки и выработать единый критический текст, по которому делается перевод. Три наши лоции пока известны по единственному экземпляру, и это обстоятельство, освобождая от необходимости сличения, в то же время усложняет работу, ибо там, где правильное чтение текста может подсказать одна из параллельных рукописей, исследователю приходится надолго задумываться самому; в данном случае, задача усложнялась еще и вследствие скудости и малоизученности сравнительного материала: ни один арабский трактат по мореходству не был к тому времени издан, и мне приходилось медленно продвигаться по целине.
Нужно добавить, что язык лоций далеко не всегда удерживается в литературной норме, переписчик часто сбивается на разговорную речь, откуда, с одной стороны, замена общеарабских слов местными, с другой — нарушения в правописании. Вот почему и сейчас, через столько лет, когда мне хотелось бы внести некоторые поправки в свою раннюю работу, я, при всей выработавшейся годами строгости к себе, без труда нахожу оправдание вкравшимся неточностям. Помощниками мне были, во-первых, статьи Феррана, его друга — швейцарского синолога Л. де Соссюра, издателей турецкой морской энциклопедии Биттнера и Томашека, а также другие этюды, позволившие определить ряд уникальных географических названий; во-вторых, собственный понемногу копившийся опыт, который в некоторых случаях уже играл самостоятельную роль. Таким образом, переписав своей рукой все 1152 строки текста, чтобы лучше в них вникнуть уже в ходе подготовки основы, я в конце лета 1947 года смог приступить к переводу.
Часть препятствий удалось преодолеть сразу благодаря предварительной подготовке. Но трудный текст ставил все новые и новые вопросы, для ответа на которые моих знаний, конспектов и подручных словарей не хватало. Нужны были свежие книги, живая консультация, и я время от времени приезжал в Ленинград. Крачковский назначал время встречи, обычно это было семь часов вечера, и, боясь опоздать даже на минуту, я приходил в старинный академический дом на набережной Васильевского острова.
Хозяин вводил меня в кабинет со стенами сверху донизу в книжных полках, я доставал длинный листок с вопросами и, задавая вопрос, спешил высказать свое мнение. Игнатий Юлианович сосредоточенно слушал, потом медленно вставал и подходил к какой-нибудь полке: «Что же, может быть, вы и правы. Вот Карра де Во говорит то же самое…» Или: «Все это так, но предложенный вами перевод фразы сомнителен. Посмотрите еще раз у Феррана…» Или: «А вы видели по этому вопросу новую арабскую работу? Посмотрите ее, автор — очень почтенный, так что учесть ее будет полезно…» Он безошибочно находил по памяти нужные страницы называемых книг, прочитывал со мной те или иные места и в скупых и точных словах широко развивал мысль автора. Некоторые из его книг уезжали со мной в Боровичи до следующего приезда. Кроме этих бесед, пребывание в Ленинграде использовалось для усиленных занятий в библиотеках. Все дни во время этих поездок были расписаны по часам.
Перевод лоций понемногу продвигался вперед, мгла, окутывавшая старые страницы, отступала. Углубляясь в текст, я иногда забывался до такой степени, что чувствовал себя рядом со знаменитым кормчим на борту его хрупкого судна, видел громадные зеленые волны и ощущал соленое дыхание моря на разгоряченном лице. Плавание было трудным и увлекательным. Непривычные названия далеких земель сменялись причудливыми именами звезд, по течению которых нужно править корабль, описания фарватера чередовались с рассказами о гаванях «Индийского моря». Но что это? Я вижу слово ифрадж «франки». Еще франки. Так называли арабы европейцев Западного Средиземноморья в отличие от рум — ромеев, населявших области бывшей Восточной Римской империи. «…Здесь поскользнулись франки, доверившись муссону…», вследствие чего «их мачты перевернулись в воду, а корабли — над водой, брат мой!» Текст возвращается к техническому описанию маршрута, но «франки» уже не выходят у меня из головы. Это, конечно, не французы, не итальянцы, не испанцы, которых в ту пору здесь не было; это старые знакомые арабского мореплавателя — посланцы лиссабонского двора, которые, успев в течение XV века овладеть Западной Африкой от Сеуты, взятой в 1415 году, до мыса Доброй Надежды, открытого Бартолемеу Диашем в 1486, на исходе столетия начали выглядывать из-за южной оконечности «черного материка» в манящую даль Индийского океана.