Припомнилось графу Алексею Андреевичу, как он мысленно с тяжелой безысходною грустью переживал этот кортеж, чувствовал приближение к столице дорогого ему, как и всей России, праха незабвенного государя.
Особенно горькое чувство шевельнулось в его душе при воспоминании о ближайшем времени, когда при въезде в Новгород команду над процессией принял по высочайшему повелению он сам.
23 февраля, утром, у заставы встретил он тело. Граф был со всем своим штатом. Кортеж был растянут на большое пространство, и чтобы передовые тронулись, были даваемы знаки ракетой. У каждой церкви по улицам служили литии; тут также для остановки передовых и для продолжения хода пускали ракеты. Катафалк в Софийском соборе был отлично устроен Стасовым. Алексей Андреевич несколько дней вперед сам делал репетиции монахам, чиновникам и солдатам, как подходить к гробу и прикладываться. При выступлении из города он хотел стать на колесницу, но флигель-адъютанты не допустили его.
С тяжестью в сердце вспомнил он и теперь это непривычное для него препирательство у дорогого ему праха.
Граф сел на дроги в головах у тела.
Перед Ижорой, в селе Бабине, а прежде того в Клину, вскрывали гроб и осматривали тело, которое найдено в порядке.
Императрица Мария Федоровна выехала навстречу в Тосну.
28 февраля шествие прибыло в Царское Село. Государь Николай Павлович, великий князь Михаил, принц Прусский и принц Оранский выехали навстречу за пять верст.
Государь бросился на гроб и долго обнимал его, потом пешком проводил до дворца.
Флигель-адъютанты окружали гроб, а за государем и принцами шли: генерал-майор князь Никита Волконский, Н. И. Шениг и он, граф Аракчеев.
Тело до 6 марта простояло в дворцовой церкви, затем перевезено было в Чесьму, а на другой день в Казанский собор, откуда через четыре дня в Петропавловскую крепость.
Это было 12 марта 1826 года.
«Так недавно… — мелькнуло в голове Алексея Андреевича. — Всего менее двух недель — сегодня 24 марта… Если бы он был жив — он не опасался бы, как теперь, за исполнение его просьбы государем…»
Граф позвонил и приказал подать себе парадную форму.
Графиня Наталья Федоровна вышла из кабинета мужа, а затем и из дома и села в экипаж тоже не без внутреннего волнения — последствия свиданья ее с мужем — но волнение это было скорее радостное.
Она почувствовала свою нравственную победу над мужем, а для идеалистки Аракчеевой это было почти удовлетворением за все пережитое и выстраданное.
Это пережитое и выстраданное не было, таким образом, по ее мнению, бесплодным — оно дало всход даже в душе железного графа, не говоря уже о других.
Наталья Федоровна «по-своему» торжествовала. Мы умышленно подчеркнули слово по-своему, так как в этом торжестве не было и намека на удовлетворенное тщеславие, на эгоизм. Это торжество, как и все действия, поступки и даже мысли Натальи Федоровны были торжеством, радостью исключительно за других, а не за себя.
Графине думалось, что граф, в душе которого она успела тронуть им самим забытые струны любви к ближнему, сам найдет в их гармонических звуках себе утешение в далеко невеселой, одинокой своей жизни.
Радовалась графиня и малейшему отсутствию сомнения, что Алексей Андреевич исполнит ее просьбу относительно Хрущева и Хвостова и будет ходатайствовать за первого у государя. В благополучном результате такого ходатайства она тоже не сомневалась.
Ей вспомнился рассказ Василия Васильевича о несчастной матери — Ольге Николаевне Хвостовой, лишившейся своих обоих детей. Она живо вообразила себе ту радость при встрече с сыном, которая наполнит сердце старушки, разделяла заранее с нею эту радость.
К Василию Васильевичу Хрущеву графиня чувствовала почти материнскую нежность. Перспектива его участи холодила ее сердце. Она сама бы не подала голоса за его безнаказанность — он совершил преступление и должен понести соответствующую кару, но эта кара не должна была, по ее мнению, лишить его возможности на деле доказать боготворимому им теперь царю свое чистосердечное раскаяние в участии в гнусном злодействе.
Разжалование в солдаты и ссылка на Кавказ с правом выслужиться — казалось ей именно тем соответствующим наказанием для вовлеченного в преступление другими несчастного юноши, павшего так низко от безнадежной любви, не разделенной страсти к девушке, — страсти, которую он хотел заглушить, окунувшись в омут страстей политических.
Таковы были мысли Натальи Федоровны по дороге от Литейной до 6 линии Васильевского острова.
Дома ее встретили, конечно, расспросами.
Она подробно рассказала о своем свидании и о данном им ей обещании.
Прошло несколько дней.
Антон Антонович представил совершенно выздоровевшего Хрущева в следственную комиссию и для обитателей коричневого домика потянулись дни томительной неизвестности о судьбе Василия Васильевича.
Граф Аракчеев не подавал также вести.
Наконец, через три недели узнали, что Василий Васильевич Хрущев, разжалованный в рядовые, отправлен в полк, находящийся в Грузии.
Вскоре было получено от него письмо, полное благодарностей и надежд на возможность загладить свой грех, как продолжал он называть свое преступление — перед царем и Отечеством.
Почти одновременно с этим получено было Натальей Федоровной от графа Алексея Андреевича лаконичное письмо, в котором он уведомлял ее, что ему удалось исполнить ее просьбу относительно ее протеже. «Полковник Хвостов уехал в Москву», — стояла не менее лаконичная приписка.
XVIПАТРИАРХАЛЬНЫЙ УГОЛОК
Невдалеке от дома Ольги Николаевны Хвостовой, на том же Сивцевом Вражке, жила издавна известная почти всей Москве того времени одинокая старая дева Ираида Степановна Погорелова, всегда окруженная толпой разношерстных приживалок.
В тот год, когда в доме Хвостовой произошло известное читателям кровавое романическое происшествие, Ираиде Степановне было далеко более шестидесяти лет.
Дом ее был небольшой, старинный, построенный на дубовых подклетьях. Подклетьями назывались деревья в естественном виде, с обрубленными только сучьями и вершинами, но нисколько не тесанные и не отделанные, сложенные на поверхности земли клетками, одно на другое, в вышину от земли на сажень, что заменяло фундамент. Естественно, что таким образом сооруженные дома, имея такое под накатом свободное движение воздуха, переживали столетия.
Дома такого типа и до сих пор, хотя очень редко, как остаток седой старины, встречаются в Белокаменной столице.
К одному из углов переднего фасада дома было пристроено крыльцо с сенями и с лестницей, ступеней в пятнадцать, над которым спускался далеко выдававшийся вперед тесовый навес. Тесовая крыша дома, с большим слуховым окном, круто и высоко поднималась над домиком.
Кругом дома был расположен просторный двор, поросший летом травою и кругом обнесенный службами, то есть амбарами, погребами, кухнею, избами для дворовых и разного рода клетушками. К одной стороне двора примыкал сад.
Весь дом состоял из комнат, очень просторных, деливших его на восемь равных частей. Из сеней входили в переднюю или лакейскую, там зал, далее гостиная. Из гостиной дверь вела в спальню, из спальни в девичью, с выходом на заднее крыльцо, другая дверь из гостиной вела в две боковые комнаты, занятые «благородными», как называла Ираида Степановна своих приживалок. В восьмую комнату дверь была из лакейской и ее занимал Карп Карпович, крепостной человек Погореловой и ее главный управляющий.
В холодные зимы приятным теплом охватывало всякого, кто входил в переднюю, но еще теплее было в спальне Ираиды Степановны, где обыкновенно она сидела по целым дням, одетая почти всегда в ситцевом капоте на вате, с ост-индским клетчатым платком на плечах и таким же платком на голове.
Сидела она на диване, что-то в роде турецкого, но довольно жестком, обитом самым простым полосатым тиком, стоявшем возле лежанки из старинных изразцов, на которой стояли бутылки с закисавшим уксусом домашнего приготовления. Перед старушкой стоял круглый дубовый стол без полировки и лака, на белых кленового дерева ножках самой простой работы. На столе лежала серебряная с чернью табакерка и носовой ост-индский платок такого же качества, как на голове и на плечах. На стене, с одной стороны дивана, висели на гвозде большие карманные серебряные часы-луковица.
Кровать Ираиды Степановны стояла у противоположной лежанке стены; несколько отступя от нее, над кроватью высоко поднимался ситцевый, подбитый крупными узорами пестрый полог, утвержденный на четырех столбах, с подбором в виде широкой оборки наверху. Под всеми четырьмя точеными ножками старинной кровати подставлены были жестяные тарелки с водой. Мера эта была принята от клопов, чтобы они не могли по ножкам вползать на ложе. Другой небольшой столик, старинного красного дерева комод с откидной крышкой, или, лучше сказать, с конторкой и десятка два разной величины образов, в серебряных вызолоченных ризах и без риз, с теплившейся перед ними висячей лампадкой в углу, да несколько кресел, довершали все убранство спальни.
Зала и гостиная меблированы были старинною тяжеловесною мебелью красного дерева, зеркалами в таких же рамах и лампами в углах на высоких подставках.
Ираида Степановна была высокого роста, сухого сложения, лицо ее было продолговато, но не сухощаво, ее небольшие карие глаза выражали природное добродушие.
Жизнь она вела пунктуально регулярную. Вставала рано, часов в семь утра, пила чай и покопошившись в своем комоде или в сундуках, садилась на свой диван.
Карп Карпович, управляющий Ираиды Степановны, был высокого роста, имел большой, довольно красный нос, седые волосы и небольшие серые умные глаза, ходил солидною поступью, говорил плавно и авторитетно, и вообще, вся наружность его была благовидна. Одевался он в сюртук серого сукна, всегда опрятно, и высокие сапоги носил поверх панталон. Обращение его с Ираидой Степановной было почтительное, но с примесью некоторой фамильярности, или, лучше сказать, уверенности, что она без него обойтись не может. Все дворовые и крестьяне чтили его как барина. Впрочем, доверия своей барыни он во зло не употреблял и вел хозяйство исправно, часто отъезжал в принадлежавшую Погореловой тамбовскую вотчину. Крестьянам и дворовым и в вотчине, и в Москве, всем было хорошо, все жили, что называется, как у Христа за пазухой.