<…>.
Яхта «Голубка» отслужила Аракчееву большую службу. В 1831 году, во время бунта новгородских военных поселений, толпа бунтовавших прискакала на Волхов против дома Аракчеева, стоящего на другом берегу, не посмела переправиться через реку, опасаясь 6 небольших пушек[286], бывших на яхте, и тем дала Аракчееву возможность уехать по дороге к Тихвину, в имение Алексея Петровича Унковского[287], где он и пробыл до усмирения бунта. Яхтой командовал морской унтер-офицер, исполнявший обязанность палача, — к нему отправляли всех для наказаний. Я не помню и не слыхал, куда девалась эта яхта.
Аракчеев большую часть года проживал в Грузине, и вся знать обоих полов считала своею обязанностью ездить на поклон к временщику[288]. Несмотря ни на какое высокое положение, никто не смел переправляться через реку и подъехать к дому, а все останавливались на другом берегу и посылали просить позволения. От того, скоро ли получалось это разрешение, измерялась степень милости или немилости приехавшим; нередко случалось, что приехавший получал отказ в приеме и возвращался в Петербург. Проезжали 120 верст на почтовых. Начиная от Чудова до границы Тихвинского уезда, по дороге к Тихвину, Аракчеевым было устроено шоссе, существующее до настоящего времени. Во время всемогущества временщика шоссе было заперто воротами, устроенными в каждом селении, и Аракчеев дозволял проехать по своей дороге только тому, кому желал оказать особую милость, и тогда выдавал ключи для отпирания ворот. Все же проезжающие должны были ездить по невозможной грунтовой дороге, проложенной вдоль шоссе. Замечательно падение, почти моментальное, всех временщиков. Только что получено было известие о кончине императора Александра I, не было никаких официальных распоряжений, и сам Аракчеев, и вся Россия признала, что власть его окончилась. В это самое время проезжала в Петербург белозерская помещица (Екатерина Васильевна Рындина, бой-баба. Она топором разбила все замки на воротах шоссе, первая проехала без позволения, и с тех пор дорога поступила в общее употребление, замки не возобновлялись, и Аракчеев этому покорился <…>.
А. И. Мартос[289]Записки инженерного офицера
1816 год я адъютантствовал при графе в Петербурге. Должность самая пустая — дежурить в прихожей комнате и зевать на Литейную улицу, — которую и исправлял я, как умел. Надобно вам знать, что граф часто давал мне и прочим намеки, что кто служит при нем адъютантом, должен вменять себе в особую честь, чего мы не догадывались и подлинно как были просты. Его влияние при дворе было самое сильное, одним словом — друг Царя, первый министр, должность приятнейшая делать добро, творить людей счастливыми, отереть слезы невинности, быть защитником против несправедливости и, владея сим небесным даром, так сказать, выйти вне сферы обыкновенного человека и передать свое имя, подобно Колбертам, Сюллиям, Долгоруким[290], потомству и бессмертию. Но сколько людей, столько и склонностей <…>.
В августе месяце мне приказано ехать Новгородского уезда в Высоцкую волость, снять все деревни, описать и сделать дорогу. Я прежде приехал в Новгород, откуда отправился водою вниз по реке Волхову в село Высокое. Потом мне велено описать ближние леса, отыскать глину, песок; я отыскал и описал, и все еще не знал, что будет из тех подробностей. Несколько квартирмейстерских офицеров там же, еще до меня, работали топографическую карту. <…>
26 сентября граф дал мне ордер управлять Высоцкою волостью, в которой должен поселиться его полка гренадерский баталион[291]; тогда сомнение исчезло, я должен был повиноваться и все еще не понимал во всем смысле слова: поселять войска в России, с которой берут рекрут когда хотят и делают с ними что хотят. <…>
Захотелось поселить войска ближе к Петербургу, и как по почве земли не найдено хуже Новгородской губернии, то и брошен на нее жребий, не говоря о Петербургской губернии, которая еще беднее и хуже Новгородской. Здесь зима продолжается шесть месяцев, три грязной распутицы и только три месяца хорошего времени, когда крестьянин должен убрать и засеять поле, сенокосы и сими тремя месяцами обеспечить годичное содержание своего семейства. Рожь при хорошем урожае более не дает, как сам-пять, а овес сам-третей; землю чрезвычайно много удобривают навозом, иначе зерно не дает никакой прибыли, а посему зажиточному хозяину надобно держать скота как можно более. Места при Волхове приятны, и всюду, где была возможность, трудолюбивая рука пахаря в лесах расчистила нивы и луга; болота, мхи, топи, грязные речки и ручьи лежат вокруг тех расчистков, так что, кажется, должно ограничиться тем, сколько поля имеет всякий хозяин, ибо больше почти неоткудова взять. Вот главнейшая причина неудобств жизни в тамошнем краю; я удивился, когда в декабре месяце крестьяне приходили у меня спрашиваться ехать в Новгород за покупкою муки, ибо своей уже не становилось, и посему декабрь, генварь, февраль, март, апрель, май, июнь и до половины июля, до нового хлеба, жители должны покупать хлеб. Вы спросите: чем же они кормятся? Худое хлебопашество заменяется другими выгодами: они продают в Петербурге сено, дрова, телят, которых нарочно отпаивают, домашнюю птицу, иные ездят с рыбою и сими изворотами живут порядочно. <…>
Крестьяне были подчинены мне, а поселенный батальон стоял у них по квартирам в 23 деревнях; они вышли из всякой зависимости гражданского начальства: я творил и суд, и расправу, я был Харон с тою разницею, что этот проказник перевозил существа, переставшие чувствовать, а я приуготовлял к перевозу таких же двуногих животных, без перьев, в жизнь адскую [в] сравнении с их прежней. Теперь навязалась мне проклятая комиссия писать обо всем графу; я имел случай узнать, как он мелочен: почти все конверты сам печатает[292] и надписывает адресы (все это, разумеется, ко мне), имел случай узнать всю его коварность и злость, превышающую понятие всякого человека, образ домашней жизни, беспрестанное сечение дворовых людей и мужиков, у коих по окончании всякой экзекуции сам всегда осматривает спины и …. и горе тому, ежели мало кровавых знаков! Это не выдумка, клянусь вам; я лучше умолчу, боясь оскорбить ваше самолюбие; но да избавит Промысл от подобных добродетелей и вас, и каждого. Я вам скажу один случай о занятиях сего государственного человека, а множество подобных укажут вам масштаб измерять его занятия. В деревне Тигодке одна баба сушила в бане лен, и когда она затопила печь, то загорелась соломенная крыша; это часто бывает, и для того из предосторожности крестьяне всегда становят бани в отдаленности от жилья, близ воды. Должно было графу писать; пишем, переписываем, печатаем, посылаем (в противном случае беда за умолчание о столь важном предмете). Граф, как человек деятельный и неутомимый, во все входящий, знающий всю подноготную (это не выдумано, но его самые слова), пишет мне своею рукою: деревни Тигодки женщину, вдову, Матрену Кузьмину, от которой загорелась баня, высечь розгами хорошенько и проч. Какие высокие мысли! Какая логика! Какое утонченное занятие, в такое время, когда просителям, у порога стоявшим с убедительными просьбами о притеснениях, отказ за отказом. Признаюсь, что мне часто хотелось поймать графа в неаккуратности, коей он страшный враг, и доложить, что в таком-то повелении он забыл включить, по чём именно высечь хорошенько Аглаю, сушившую в бане лен. Недостаток аккуратности! <…>
Тогда [1817 год] я занимался при построении домов в селе Высоком, которое сгорело. Бухмейер был главный директор-строитель, попросту сказать: и повар, и кучер, хотя он столько же смыслил архитектуру, как и татарский мурза. Начали громоздить домы, сделали проходные сени, разделяющие связь[293] на два жилья, по бокам избу для хозяина в три сажени квадратных, рядом комнату для постояльцев, не больше трех шагов длины, а как поставили печи, то и повернуться почти негде. Все это не мешало снаружи дать симметрию, насыпать булевар; даже на [печных] заслонках, литых здесь на чугунных заводах, изображены купидончики: где, играючи, коронуют себя веночками, другие малютки из чугуна пускают мыльные пузырьки. Подлинно, что пустили мужикам мыльные пузырьки. Издержка непомерная; но все сии новые домы, объявившие войну хозяйственному расположению, представляют глазам путешественника приятную деревню. Они те же казармы, где нисколько не портятся нравы и где честность, доброта, гонение кражи и мошенничества имеют непреложный престол. <…> Перновского полка батальон вошел в Халынскую отчину Новгородского уезда, на реке Мете и частию на большой Московской дороге, близ яма Бронниц. <…> Халынские мужики ни за что не хотели переменить свою одежду <…>.
Когда царская фамилия в половине сентября месяца проезжала в Москву через Бронницы, за несколько верст вдруг выходят из лесу несколько сот крестьян и останавливают великого князя Николая Павловича, ехавшего с молодою княгинею[294] и ее братом принцем прусским Вильгельмом[295]. Можете судить, сколь поразила подобная встреча (незваных, прибавлю); они все бросаются на колена, плачут, криком своим просят, дабы их пощадили. Женщины и девки пели primo в сей мелодии; но великий князь отделался словами и продолжал дорогу. Прекрасный пример пруссакам о нашем домашнем благоденствии, улучшении, счастии и пресчастии. <…> Халынские жители отдавали свои домы, свое имущество, все, что нажили подлинным трудолюбием, лишь бы их оставили в покое. «Прибавь нам подать, требуй из каждого дома по сыну на службу, отбери у нас все и выведи нас в степь: мы охотнее согласимся, у нас есть руки, мы и там примемся работать и там будем жить счастливо; но не тронь нашей одежды, обычаев отцов наших, не делай всех нас солдатами» — эти их слова я часто сам слышал, в Бронницах будучи.