Аракчеев: Свидетельства современников — страница 29 из 80

Из нескольких связей составились роты, при каждой роте устроен был так называемый ротный двор и тут же здание ротного комитета.

Затем в полковом штабе находились обширные помещения для офицеров, состоявших при штабе, церковь, госпиталь и манеж.

Занятия поселян были двоякого рода: хозяйственные и фронтовые; хлебопашество, однако, не составляло важнейшего, хотя время было распределено как для тех, так и для других равным образом. На фронтовые обязанности обращалось особенное внимание, так что в самое короткое время поселяне до такой степени успевали в знании военных артикулов, что не уступали в этом старым солдатам действующих полков. Случалось, что к нам в поселение присылали офицеров и унтер-офицеров гвардии для усовершенствования во фронтовом искусстве. <…>

К тем из поселян, у которых не было детей, вытребовались из разных батальонов военные кантонисты, по одному или по два, смотря по мере надобности. На содержание их отпускались особенные пайки, и попечению поселянок предоставлено было, чтобы кантонисты не были ничем обижены. Последние, в свою очередь, должны были вести себя относительно своих хозяев как бы родные дети и называть их батюшкой и матушкой.

Но потому ли, что большая часть кантонистов были уже взрослые, или вследствие тех фальшивых отношений, в которые одни становились к своим названым детям, другие к родителям, как бы то ни было, только нередко поднималось знамя семейного бунта, сопровождаемого ссорами, драками, и затем с обеих сторон поступали жалобы в ротный комитет. <…>

III

Тотчас по водворении поселенных войск всем крестьянам велено было сбрить бороды, и вслед за тем они надели общеармейскую форму <…>

Приказание сбрить бороды произвело сильное впечатление на крестьян тем более, что многие из них принадлежали к раскольничьим сектам. Крестьяне просили полковых Цирюльников, чтобы те возвращали им по крайней мере уже отрезанные бороды. Цирюльники придумали сделать спекуляцию и стали возвращать бороды не иначе как за деньги. <…> Начальство, узнав о проделке цирюльников, приказало возвращать бороды по принадлежности, а старикам даже разрешено было не сбривать их. Некоторые из крестьян-раскольников, подучаемые своими наставниками, стали, после вышеописанной катастрофы, носить под платьем железные вериги, дабы, как они говорили, замолить постигнувший их гнев Божий <…>.

IV

Пробегая мысленно ряд годов, проведенных в поселении, где одна фронтовая служба поглощала все существо человека, где безусловное стремление к возможно строгой дисциплине становилось задачею его жизни, какою-то idée fixe, и возвращаясь к настоящему времени, с особенным чувством твердишь: «Что было, то не будет вновь»[319].

В жизни поселенного офицера (как и солдата) не было темных или светлых сторон: была одна, если можно так выразиться, сторона бесцветная, гнетущий, тяжкий рутинизм, заедавший всякую человеческую способность, решительное отсутствие всякой разумной мысли и слова.

В быту наших офицеров умственной жизни, высших потребностей и тому подобного существовать почти не могло. В разговорах предметом, «вызывающим на размышление», говоря словами Гоголя[320], был исключительно фронт. О современных книгах и журналах у нас имели весьма темное понятие. Книги считались роскошью почти непозволительною. Был, говорю, фронт, а затем несколько часов отдыха, то есть ночь, которая большею частию офицеров проводилась в развлечениях известного рода: картах, вине и т. п. По праздникам кулачные бои на реке Волхове, и затем опять фронт и какая-то жажда соперничества по этой части.

Нельзя, впрочем, сказать, чтобы начальство не сознавало необходимости не давать уснуть совершенно всякой умственной деятельности, и поэтому, не помню, как в других округах, но в нашем одно время издавался «Семидневный листок», что-то вроде еженедельной газеты[321]. Заключал в себе этот листок сочинения некоторых офицеров (из семинаристов) на заданные темы. Темы задавались ценсором на какие-нибудь предметы из обыденной жизни. Вот случай, который может дать читателю хотя небольшое понятие о том, что такое была эта газета. Ценсор (в то время был один штаб-офицер, едва умевший подписывать свое имя и выбранный в ценсоры за отличное знание фронтовой службы) задал однажды тему: каким образом вывести в некоторых каменных зданиях сверчков, которые сильно беспокоили жившее там начальство? Кто-то из офицеров-редакторов, не находя никаких других средств, предложил одно, весьма радикальное, — срыть эти здания. Редактор сильно поплатился за то, а ценсору предложили в чистую. Вообще же говоря, газета эта служила чем-то вроде детских упражнений по части грамматики. <…>

Оканчивая эти воспоминания, я остановлюсь на том, чтобы сказать несколько слов о тех отношениях, в каких стоял Аракчеев к поселянам как начальник. Принадлежа к числу тех личностей, которые вместе с необычайною строгостию соединяют в себе в то же время и какую-то заботливость о подчиненных, он не держал себя относительно солдат на недосягаемой высоте. В закаленном дисциплиною и строгостию солдате он видел идеал: только в человеке, прошедшем по такому пути, можно было, как казалось ему, по-видимому, искать закон верного и честного защитника своего отечества <…>.

С высшими чинами Аракчеев был строже и недоступнее, может быть, потому, что встречал здесь часто и лесть и обман.

Часто по ночам он заходил к солдатам смотреть, как они спят, все ли исправно у них, и тут его внимание обращалось на самые мелкие предметы.

И солдаты любили его настолько, насколько не любили большинство им же поставленных над ними начальников <…>.

А. Ф. Львов[322]Записки

В 1818 году <…> я был командирован по высочайшему повелению для производства работ на военные поселения Новгородской губернии под начальство графа Аракчеева. Легко вообразить, что сделалось у нас в доме. Родные мои были в крайней заботе: изнеженный чувствами, неопытный, не понимавший еще настоящей подчиненности, я должен был ехать и служить у такого начальника, которого все трепетали. <…> Кто не слыхал про графа Аракчеева? Но немногие были свидетелями того, что видел я. С весны я употреблен был для приготовительных работ по построению штаба графа Аракчеева полка. Труд от нас требовался неимоверный: производители работ должны были находиться при них от трех часов утра до двенадцати и от часа до девяти вечера безотлучно; взыскания начальства превосходили всякую меру. Для этих работ употреблены были нижние чины гренадерских полков, и старые солдаты, сделавшие многие походы, с лопатами в руках работали до изнурения. И истинно невозможно было видеть равнодушно покорность русского солдата к воле старшего. В скором времени усердие и покорность притупились, и меры жестокости были единым средством к выполнению требований начальства. Во время работ молчание общее, на лицах страдание, горе! Так протекали дни, месяцы, без всякого отдохновения, кроме воскресных дней, в которые обыкновенно наказывались провинившиеся во время недели. Я помню, что, ехав однажды на воскресенье верхом верст 15, я не проехал ни одной деревни, где бы не слыхал побоев и криков. Мы сами лишены были самого необходимого для жизни и спокойствия; от начальников ни малейшего внимания, никогда ласкового слова, все это от подражания верхнему начальнику и желания угодить ему. В ноябре работы прекращались, и мы возвращались в Петербург для приготовления к будущему лету планов и смет. Здоровье, молодость, радость при возвращении домой, все заставляло забывать прошедшее; однако, рассказывая другу-родителю моему все, что я испытывал, неоднократно говорил я, что если служба такова везде, то нельзя не позавидовать простому мужику, который в поте лица приобретает средства к существованию, но душой покоен… После нескольких лет я более имел случая видеть графа Аракчеева, который, несмотря на его жестокий нрав, наконец полюбил меня, видя, что я с кротостию исполнял свою обязанность и трудился с полным усердием. Ни один из моих товарищей не был столько отличен им, ни один не получил столько наград, и я, несмотря на все труды и безмерные требования начальства, находил еще средства поддерживать свой талант. <…>

Сблизясь с графом, я имел возможность всмотреться в необыкновенные черты нрава этого человека. Одаренный необыкновенным умом, но без всякого образования, он имел душу твердую, но самолюбив был до крайности; сожаления к ближнему никакого…

Прослужа при графе Аракчееве восемь лет, то есть по 1825 год, в течение этого времени я был употреблен для построения искусственных работ, мостов, стропил, экзерцирзгаузов[323] и проч. А как в производстве сих работ ни Клейнмихель, ни сам граф ничего не понимали, то я имел всегда возможность отклонить от себя разные мелочные взыскания, представляя непонятные для них причины моих действий. Слишком было бы долго описывать разные анекдоты, случившиеся во время служения моего на военных поселениях; но я хочу описать обстоятельство, со мною случившееся, которое доказывает, что ежели граф был строг, то умел понимать и чувства нежные. В 1823 году матушка писала Государю Александру Павловичу, прося его дать место батюшке. Письмо это Государь передал графу Аракчееву, как в то время все ему передавалось. Несколько времени потом, в Санкт-Петербурге, получаю я приглашение обедать у графа с приказанием прийти четвертью часа ранее. Лишь вошел я к нему в кабинет, он подает мне бумагу; я развертываю и вижу копию с указа, им сверенного, об определении батюшки в Государственный совет. Трудно объяснить мое чувство в эту минуту. Граф, заметя это на моем лице, сказал: «Очень я рад, что мог сделать и батюшке твоему, и тебе такое удовольствие; теперь пойдем обедать, а там ты отвезешь это батюшке, которому скажи от меня, что я очень рад с ним послужить». За обедом граф приказывал несколько раз скорее подавать кушать, посадил меня возле себя и, не дав последним окончить последнее кушанье, встал, обнял меня и сказал: «Ну, с Богом, поезжай! Я знаю, как тебе домой хочется; не забудь моего поручения».