Мелочность эта по службе была даже несносна; так, при устройстве госпиталя короля прусского полка, который должен был быть образцовым, граф сам показывал, как поставить кровати, куда скамейки, где должен быть ординаторский столик с чернильницею и даже какого формата должно быть перо, то есть без бородки, в виде римского calamus[394]. Хотя граф и был уверен, что его приказания исполнялись с точностью, но тем не менее хотел сам во всем удостовериться и, зайдя несколько дней спустя в палату с полковником Чевакинским, заметил на подставке для чернильницы брошенное испугавшимся фельдшером перо с бородкою; призвав к столу полковника и меня, он сделал нам замечания, а фельдшеру приказал дать пять розог.
От проницательного взгляда графа не ускользали и беспорядки в квартирах чиновников. Так, однажды, подходя к дверям квартиры смотрителя Фарафонтьева, почувствовав что-то мягкое под ногой, приказал дежурному унтер-офицеру поднять мат перед дверями и, найдя под ним сор и пыль, нахмурил брови; призвав к себе г-жу Фарафонтьеву, сделал ей род выговора в надежде, что подобных ужасных беспорядков впредь не найдет. Еще пример мелочности: как-то раз получил я, по приказанию графа, выговор от дежурного штаб-офицера за то, что мой суточный рапорт подписан был нечеткою рукою.
Вот какими мелочами занимался государственный человек, но он хотел показать, что его хватит на все, и немудрено, что граф мучился тоскою и биением сердца: более 4–5 часов он не спал. К такой же деятельности приучил он и начальника штаба, генерала Клейнмихеля, которого он иногда так обременял работами, что ему часто вовсе не удавалось ложиться спать, а, наклонившись к пюпитру, мог только вздремнуть. Чем же наградил он Петра Андреевича за такую деятельность? У графа обедали ровно в час и за несколько минут до обеда собирались все в приемную, в том числе и Клейнмихель; но каково же было его удивление, когда подошедший к нему камердинер объявил, что «для вашего превосходительства сегодня прибора нет», и сконфуженный начальник штаба принужден был послать за молоком и куском хлеба. Эту историю передал мне слуга, заведовавший назначенным для Клейнмихеля флигелем, в котором и я впоследствии останавливался.
Граф любил блеснуть и показать все в лучшем виде, обманывал посетителей, обманывал и Государя, но <неразбочиво> ухитрялся и его обмануть. Так, однажды при посещении госпиталя он сделал мне строгий выговор зато, что много лежащих, и [сказал, что] надеется, что при будущем посещении столько трудных больных не найдет. Что было делать? надобно было его обмануть, и это было нетрудно, так как граф уже после развода в манеже заходил в госпиталь. За полчаса до его прихода надобно было больных, могущих стоять, поместить на скамейках между выздоравливающими. Граф, поздоровавшись, окинул взглядом всю палату и, увидя только трех или четырех лежащих, сказал: «Благодарю, теперь у вас мало лежащих», а полковник Чевакинский, посетивший еще утром госпиталь и увидев довольно много трудных, усмехнулся при выходе графа из палаты, ибо понял, в чем дело. Но что после подобных осмотров число трудных усиливалось, граф и знать не хотел, а показать в суточных рапортах было рискованно.
К людям, в которых граф нуждался, был он необыкновенно вежлив и снисходителен, не только с инженерами, архитекторами, механиками, но и с простым мужиком-подрядчиком ходил под руку, выслушивал их советы, хотя и торговался, но все-таки предоставлял им значительные выгоды. При посещении графом только что отстроенного лесопильно-мукомольного завода на реке Волхове жаловался ему, как надобно было полагать, начальник оного инженер-майор Шахардин, любимец графа, на механика-машиниста англичанина Глина. После подробного осмотра завода приказано было Глину явиться в так называемый государев дом, выстроенный на высоком кургане, в четверти версты от завода, Глин явился, застал у графа Шахардина. Граф встретил Глина сурово, сделал ему строгое замечание, что он к начальству непочтителен и с полезными людьми ужиться не может, и грозил ему даже гауптвахтою.
— На гауптвахту не хочу, у меня в Петербурге удобная квартира, а в Лондоне дом! — отвечал Глин. — У вашего же Шахардина язык колокольчик (то есть болтун и сплетник), а голова вот что! — ударил пальцем по столу и вышел.
Граф, чувствуя, что он без Глина обойтись не может, звал его вторично к себе, извинялся, что погорячился, и просил его остаться, но гордый англичанин недолго служил и возвратился в Англию.
Из Новгорода ездил я нередко в Грузино, не оттого, чтобы граф не имел полной доверенности к состоящему при нем врачу его же имени полка Степану Петровичу Орлову, но оттого, что граф начал сомневаться в искренней к нему преданности Орлова, подозревая его в интимных сношениях с племянницею Настасьи Федоровны, Татьяною Борисовною[395], несмотря на то что Орлов имел молодую, красивую и приятную жену; но граф верил сплетням людей, не любивших Орлова за его аккуратность и строгость, как дворовым, так и крестьянам графского имения. Все эти дрязги кончились, однако же, тем, что ни в чем не виновную, скромную и тихую Татьяну Борисовну отправил в новгородский Свято-Духов монастырь, к игуменье Максимилле Петровне Шишкиной[396], будто для обучения рукоделию, а меня просил не оставить ее в случае надобности.
После же смерти графа наша пленница вышла замуж за поручика Андреева, боровичского помещика[397].
Ежели графу необходимо было остаться на несколько дней в штабе короля прусского полка, то он возил с собою и флигель-адъютанта М. Шумского, а меня просил заниматься с ним шведским разговорным языком, ибо состоящий при нем учитель шведского языка А. Вульферт возвратился в Финляндию. Какую граф имел цель, не понимаю, но полагаю, что он желал приготовить Шумского к одной из административных должностей в Финляндии. Шумский, как известно, спился, отправлен был на Кавказ и, вышедши в отставку, шлялся по новгородским монастырям, был на Валааме и в Соловецком монастыре, пробовал заняться частно в одном из новгородских присутственных мест, кажется, в казенной палате, но не мог, сделался совершеннейшим идиотом, забыл все, даже французский язык, а об других и говорить нечего. Графом назначено было ему 1200 рублей ассигнациями, и ежели бы не эта пагубная его страсть, то он все-таки мог бы кое-как существовать. Куда он впоследствии времени девался, не знаю, но, вероятно, давно уже умер. Как-то раз вечером зашел граф в госпиталь в то время, когда я занимался с Шумским. Я должен был встретить и провожать графа, но каково же было мое удивление, когда я, возвратившись, нашел Шумского пьяным, ибо, видя мой шкаф незапертым, он воспользовался случаем и выпил почти полбутылки рому. Насилу дотащил я его с денщиком на другую половину графского флигеля, приказав его раздеть и уложить; явиться же к утреннему чаю он не мог и приказал доложить графу, что, бывши вчера у меня, сильно угорел. Граф поверил, но при выезде из штаба сделал мне замечание.
По выступлении короля прусского полка против польских мятежников[398] просил меня наш бригадный командир, генерал фон Фрикен, посещать его жену Анну Григорьевну, оставшуюся с детьми в Собачьих горбах (бригадная квартира, в трех верстах от штаба короля прусского полка), и не оставить их в случае надобности. При посещении г-жи Фрикен познакомилась и моя жена с его сиятельством, тем охотнее, что Алексей Андреевич был в женском обществе необыкновенно вежлив, предупредителен и всегда в хорошем расположении духа. Заметив мою жену в интересном положении, он предлагал Анне Григорьевне быть с ним восприемниками будущего ребенка, а жене приехать с Анною Григорьевною погостить в Грузино. Граф исполнил свое обещание и был восприемником моей дочери с Анной Григорьевной, в честь которой и графини Орловой, у которой я был врачом, наречена Анной.
Устройство военных поселений обратило на себя внимание иностранных держав. Ежегодно, особенно летом, приезжали аккредитованные лица; присутствовали, как водилось, сперва на параде, потом возили их повсюду, показывали церковь, манеж, юнкерскую школу, госпиталь, ферму, офицерские флигеля и общую для них столовую. <…>
Во время бунта военных поселян австрийского и короля прусского полков[399] граф находился в Грузине, но, узнав, что несколько троек назначены для поимки его, ускакал в Тихвин, а не в Новгород, как сказано в брошюре «Граф Аракчеев», ибо по шоссе он проехать не мог, так как там поставлены были поселянами пикеты; по усмирении же мятежа, то есть скоро после проезда Государя, возвратился в Новгород и остановился на Софийской стороне, в гостинице купца М<неразборчиво>, Поговаривали, будто бы губернатор А. У. Денфер[400], узнав о приезде графа, послал к нему полицеймейстера с просьбою о выезде из города, так как присутствие его сиятельства могло быть опасным для жителей, без того уже боявшихся нападения со стороны поселян. Можете себе представить гнев и злость графа, которому, несмотря на то что он уже не был в силе, все еще по старой привычке кланялись и раболепствовали. Граф отправил тотчас эстафету в Петербург; ему разрешено было остаться в Новгороде, а губернатору выставили его опрометчивость на вид. Во время своего пребывания в Новгороде граф ни к кому не ездил и никого не принимал; заезжал иногда ко мне по вечерам и любил играть в бостон по грошу. Хотя граф и был уверен в своей безопасности в Новгороде, но тем не менее опасался за свою шкатулку, которую передал мне и просил хранить в безопасном месте. Спрятав шкатулку под кровать, я очень обрадовался, когда граф, несколько дней спустя, сам приехал за шкатулкой, причинявшей нам много бессонных ночей. Нехорошо быть богатым, но еще хуже хранить чужое, может быть, миллионное богатство. Не помню, долго ли граф прожил в Новгороде, но помню, что раз вечером, выходя от меня, задел воротником шинели за какой-то почти незаметный гвоздь в дверях, рассердился и сказал: