В то время, когда граф Аракчеев, увлекаемый идеею создать что-то необыкновенное из устройства военных поселений, так ревниво преследовал малейшее порицание этой идеи, он встретил в лице Долгорукова непрошеного, дерзкого противника своей заветной мысли. Долгоруков находил, что устройство военных поселений, обращение мирных поселян с их потомством в пахотных воинов не только не может принести пользы, но в будущем готовит непоправимое зло и грустные последствия. От мнения Долгоруков перешел к делу: в обширной записке он изложил свой взгляд по этому предмету и критически отнесся к этому нововведению, пророча ему в будущем полную несостоятельность и самую отмену его. Эту несчастную записку он имел смелость представить через начальство своему грозному принципалу. История умалчивает, с каким чувством читал граф эту записку, но только она скоро возвратилась по начальству же к ее автору с лаконическою, энергичною пометкою рукою Аракчеева: «Дурак, дурак, дурак!» Говорили, что и посредствующему начальству передача этой записки обошлась нелегко.
Но Долгоруков не угомонился. Оскорбленное ли самолюбие, уверенность ли его в непогрешимости своего мнения, изложенного в записке, и, наконец, не упрямая ли настойчивость подстрекнули Долгорукова, но он успел, вероятно, при помощи врагов графа, а их было у него немало, довести свою записку до сведения Императора Александра Павловича. Государь прочитал записку, и она была им обращена к графу Аракчееву, с изображенною на ней, как говорили, такою приблизительно резолюциею Государя: «Прочитал с удовольствием, нашел много дельного и основательного, препровождаю на внимание графа Алексея Андреевича».
Можно себе представить то раздражение графа, в какое он был приведен дерзкою настойчивостью Долгорукова. Муравей осмелился восстать на слона и беспощадно был раздавлен им: капитан Долгоруков исчез, бесследно исчез в одну ночь. Ходили разного рода слухи, догадки — и даже денщика его не оказалось на квартире капитана. Говорили, что в роковую ночь кто-то видел троичную повозку, отъезжавшую от квартиры Долгорукова с ямщиком и двумя пассажирами. Поговорили, посудили тихомолком об этом событии, а капитан все-таки пропал, бесследно пропал. Минуло около двух лет после исчезновения Долгорукова. Не стало Императора Александра: воцарился Николай Павлович, и совершилось падение всемогущего временщика. Появился наконец и Долгоруков, изможденный, убеленный сединою, со всеми признаками надломленной жизни. Два года несчастный, жертва необузданного своеволия, томился в казематах Шлиссельбургской крепости. Произведенный в подполковники, с зачетом двух страдальческих лет в этом чине, он скоро переселился в вечность.
И мне привелось один раз в жизни встретить всемогущего графа. Это было давно, в лета моего детства, но и теперь еще живо рисуется в моем воображении его высокая, сгорбленная фигура с мрачным выражением лица, закутанная в поношенную енотовую шубу, в трехугольной шляпе, надетой на голове, как говорили тогда, шутя, поперек улицы, то есть по форме. Зимою, в начале 1825 года, мы с братом, новички-кадеты, шли с отцом около старого арсенала, здания, существовавшего на месте, с которого начинается ныне монументальный Александровский мост через Неву[414].
— Генерал, — сказал нам отец, напомнив этим, что мы обязаны были отдать честь шедшему нам навстречу военному офицеру.
Мы с братом остановились, повернулись во фронт, что сделал и отец наш, приложивши руку к шляпе: он был в отставной военной форме.
— Мое почтение, — произнес сурово, носовою нотою, встретившийся генерал. — Это ваши детки — хорошо, молодцы — видно, что дети военного!
— Кто это? — спросил я отца, когда прошел генерал.
Отец осторожно оглянулся назад — и, наклонившись, шепотом, таинственно произнес:
— Граф Аракчеев — запомните его, он строгий, очень строгий человек.
И запомнили мы его. И сколько наслышались и начитались впоследствии сказаний об этом строгом человеке.
А. К. Гриббе[415]Граф Алексей Андреевич Аракчеев(Из воспоминаний о Новгородских военных поселениях 1822–1826)
В ряду разных бедствий и невзгод, перенесенных русским народом в течение тысячелетнего его существования, не последнее, конечно, место занимают военные поселения, оставившие по себе неизгладимые следы не только в памяти значительной части населения России, но и в его экономическом быту.
Как возникла злосчастная мысль об учреждении у нас военных поселений и как применялось на практике ее осуществление, я не буду говорить, так как об этом много уже было писано. Кроме весьма обстоятельно составленной книги «Граф Аракчеев и военные поселения», в некоторых из наших периодических изданий помещено было несколько статей и рассказов из истории и быта военных поселений, преимущественно Новгородских. Полной истории этих учреждений у нас еще нет, да таковая, разумеется, еще и невозможна ныне, когда многое, что было бы в состоянии пролить яркий свет на эпоху царствования Благословенного, лежит пока еще под спудом и, Бог весть, когда выглянет на белый свет. Между тем учреждение и существование военных поселений представляют собою весьма крупное явление Александровской эпохи. В тех приемах, с какими осуществлялось у нас чуждое духу русского народа учреждение, виден характер тогдашнего времени; поэтому я полагаю, что всякий факт из истории этой эпохи, — как бы ни казался он, с первого взгляда, незначителен, — на самом деле никогда не будет лишним, и — кто знает? — быть может, пособит будущему историку представить правдивую картину нашего прошлого.
Эти соображения, а также и настояния некоторых моих друзей побудили меня, старого инвалида-поселенца, взяться за перо, припомнить давно минувшее и передать на бумаге те, уцелевшие в моих воспоминаниях, случаи из быта военных поселений, которые могут отчасти служить к характеристике того времени.
20 января 1822 года я, тогда еще шестнадцатилетний мальчик, отправлен был моим отцом на службу в гренадерский графа Аракчеева полк, поселенный в Новгородской губернии, по реке Волхову. В этом полку уже служил, в чине поручика, мой старший брат, и потому неудивительно, что отец, зная о всей строгости службы на глазах самого Аракчеева, что называется на юру[416], решился отдать меня туда: моя молодость и совершенная неопытность требовали, в особенности на первое время, бдительного надзора и руководства со стороны человека более или менее солидного и хотя несколько поиспытанного уже жизнью.
По поступлении в полк, несмотря на новость положения и на кажущуюся свободу, какою пользовались тогда подпрапорщики и унтер-офицеры из вольноопределяющихся, я сильно тосковал первое время и очень смущался некоторыми, дикими для меня, сторонами военной жизни; мне так и казалось, что будто бы я попал в какое-то механическое заведение, где каждое движение, каждый шаг, каждое слово были заранее определены, размерены и отсчитаны.
На другой же день по приезде моем в полковой штаб брат мой представил меня полковому командиру, полковнику фон Фрикену, пользовавшемуся особенною благосклонностью Аракчеева и милостью Александра I.
На немецком языке фон Фрикен выразил свое удовольствие принять меня к себе в полк и обещал содействовать моему определению на службу. Действительно, когда в апреле месяце того же 1822 года Аракчеев приехал в полк, я был представлен ему.
Фигура графа, которого я увидел тогда впервые, поразила меня своею непривлекательностью. Представьте себе человека среднего роста, сутулого, с темными и густыми, как щетка, волосами, низким волнистым лбом, с небольшими, страшно холодными и мутными глазами, с толстым, весьма неизящным носом, формы башмака, довольно длинным подбородком и плотно сжатыми губами, на которых никто, кажется, никогда не видывал улыбки или усмешки; верхняя губа была чисто выбрита, что придавало его рту еще более неприятное выражение. Прибавьте ко всему этому еще серую, из солдатского сукна, куртку, надетую сверх артиллерийского сюртука[417], и вы составите себе понятие о внешности этого человека, наводившего страх не только на военные поселения, но и на все служившее тогда в России.
— Кто твой отец? — спросил меня граф своим гнусливым голосом, так часто заставлявшим дрожать даже людей далеко не трусливых.
Надо заметить, что Аракчеев произносил сильно в нос, причем еще имел привычку не договаривать окончания слов, точно проглатывал его. Трепеща всем телом, я ответил на вопрос.
— Я принимаю тебя, — сказал Аракчеев, — но смотри, служить хорошо. Шелопаев я терпеть не могу!
Я был зачислен подпрапорщиком в 4-ю фузелерную[418] роту гренадерского графа Аракчеева полка и поступил в полное распоряжение капрального унтер-офицера Дмитрия Ефимовича Фролова, бывшего первым моим наставником в военной премудрости.
Фролов, переведенный в 1807 году, в числе 800 человек, из Архаровского полка в Аракчеевский, представлял собою совершеннейший тип капрала старого времени. Геркулес сложением, двенадцати вершков роста, стройный и красивый, он был страшный службист, строгий к самому себе и не дававший пощады своим подчиненным. К такому-то человеку попал я в опеку, и он своими бесконечными дисциплинарными наставлениями нередко доводил меня до слез. Поставит, бывало, под ружье и начнет преподавать истины рекрутской школы, о том, как должен стоять солдат, пересыпая эти пунктики и до сих пор непонятными для меня фразами: «Никакого художества в вас я не замечаю; но только вы всеми средствиями подавайтесь вперед и отнюдь на оные не упирайтесь да на левый бок не наваливайтесь! Стыдно, стыдно плакать! Плачут одни бабы, а нам, молодцам-гренадерам, не приходится!»