Аракчеев: Свидетельства современников — страница 49 из 80

— Самая сия табель есть уже дело возвышенного гения! Для вас мало было сотворить небывалое до вас колоссальное заведение поселения, вы умели еще удивить Россию приобретением такого капитала, который бы всякий другой на вашем месте потребовал бы сам на одни только издержки.

Граф: «Всякой другой сделал бы то же, что и я, но, конечно, никто бы их так не сохранил. У меня, брат, не украдешь. Но я уже стар; может быть, Государь выберет себе помоложе, повоспитаннее; Бог знает, может быть, изберет и тебя…»

Я догадался, что злоба выказывалась от доверенности ко мне царя, а может, и против воли графа, и, не давая сего заметить, продолжал:

— Ежели Государь, избирая на ваше место другого, может сообщить ему дар небесного вашего гения, тогда ваш дух будет водить пером его так, как некогда конь Тюреня[464] вел в бой целую французскую армию.

Граф (в восторге): «Ты все мне льстишь. Не думай, брат, у меня этим выиграть: я не люблю лести, я знаю сам себя».

— Собственное ваше чувство есть уже ручательство за нельстивый язык мой. Покажите же другого, кто бы был равен вам? Тридцатилетнее управление делами кабинета, доверенность такого прозорливого царя, как наш, и образование многих предметов — не внушает ли в каждом из нас удивление к гению, которому обязана Россия многим прекрасным и совершенным!..

Вдруг докладывают, что приехал Княжной[465]. Граф: «Спросите, зачем?» Пока ходили, он мне говорит:

— Княжной — друг мой; его портрет висит в моем кабинете. Но я так справедлив, что ни для кого не переменю моего правила.

Клейнмихель: «Княжной просил Государя дать ему место в совете Военного министерства; но Государь отправил его к вам. Княжной говорит, что от вас зависит участь службы его».

Граф: «Нет, этого я не сделаю. Пусть просится в военное поселение. Другого места он не будет иметь во всю мою жизнь. А после моей смерти пусть Государь посадит его хоть в верховный совет».

В 11 часов граф, по обыкновению, поехал во дворец, а меня перекрестил и отпустил домой с тем, чтоб в 2 часа я приехал обедать к нему.

После обеда мы были с графом как будто столетние знакомцы. Он был со мною ласков и отбросил грубый и злой свой тон. Для испытания меня граф дал мне кодекс поселения с тем, чтобы я читал и сказывал ему мысли мои. Для этого назначены были мне часы: всякое утро и 6 часов вечера каждого дня до 11, а иногда и позже. Вот опять жизнь по-кутузовски![466]

Читая проект образования военного поселения, который в главнейших предметах написан был собственноручно Государем Императором, а исправлен был вообще личным пером его, я не мог без слез и восторга следовать за движением души сего великого образователя-Царя. Все, что дышит устройством и счастием народа, — это говорилось божественным сердцем его. Возвышенный язык вместе с счастливым изобретением и желанием врезывались в душу мою и ослепляли меня блаженством золотого века. Я, как ребенок, вверял чувства мои графу, а он передавал их Царю. Я после только узнал, что тиран-исполнитель далек от бога-царя, определяющего счастие людей.

Государь хотел меня видеть в первые дни, но он опасно заболел. Сам граф не всякий день мог быть у него. Однажды он мне сказал: «Государь очень нездоров, но хотел принять тебя хотя на постеле. Я все, все ему пересказал, и он так же, как и я, доволен тобою».

Посещения мои графа постепенно продолжались всякий день, поутру — в 6 часов; обедал я у него всегда, а после обеда опять являлся в 6 часов. Часто я графа вовсе не видал, но он всегда присылал извиняться предо мной. Когда я бывал допущен в кабинет, то он меня сажал и занимался со мной. Все это для того, чтобы показать, что я учусь у него…

Сделавши для себя образцовый семейный список, я изложил его на бумаге и показал графу. Граф его одобрил и в точных моих словах передал всем поселенным начальникам, только под своим именем. Он после служил законом для рассортирования семейств и утверждения прочного их существования.

Серьезная болезнь Государя все еще продолжалась, и Петербург был среди страха и надежды. Между тем наступила Сырная неделя, и Петербург, не видя нигде обожаемого Царя, приметно уменьшил свои радости. Я, с остатком моей казны (500 руб.), не мог быть роскошен: небогатая комната, 2–3 блюда — вот и все, что составляло утешение мое. Между тем, бывши обязан всякий день быть у графа, я 5–6 раз в день получал от него приказания с фельдъегерями: то он велит явиться в столько-то часов, то пришлет дела для обработки их, то зовет на обед, и т. д., и т. д. Между 11-м и 3-м часом утра, между 4-м и 6-м пополудни я объезжал столицу, ибо нанятый извозчик даром бы брал в сутки по 15 рублей ассигнациями.

Пробыв с месяц при графе, поехал я по его воле в полк его имени. Намерение было то, чтобы я познакомился с образцовым устройством поселения и принял все его формы. Граф столько был честолюбив, что, показывая лучшую сторону, не умел приметить дурной… Все, что составляет наружность, пленяет глаз до восхищения; все, что составляет внутренность, говорит о беспорядке. Чистота и опрятность есть первая добродетель в этом поселении. Но представьте огромный дом с мезонином, в котором мерзнут люди и пища; представьте сжатое помещение — смешение полов без разделения; представьте, что корова содержится как ружье, а корм в поле получается за 12 верст; что капитальные леса сожжены, а на строение покупаются новые из Порхова с тягостнейшею доставкою; что для сохранения одного деревца употреблена сажень дров для обставки его клеткою — и тогда получите вы понятие о государственной экономии. Но при этом не забудьте, что поселянин имеет землю по названию, а общий его образ жизни — ученье и ружье; что он, жена и дети, с грудного ребенка, получают провиант и что все это приобретается миллионами казне. Притом от худого расчета или оттого, что корова в два оборота делает в день по 48 верст для пастбища, определительно всякий год падало от 1000 до 2000 коров в полку, чем лишали себя позема и хлебородия, а казна всякий год покупала новых коров. Еще: всякий названный хозяин был не более как солдат, поступивший в рекруты из другой губернии. С прошествием времени службы он уходил на родину; следовательно, его ничто к поселению не привязывало, и он смотрел только на число лет, приближающих его к свободе. Бывало не раз, что такой поселянин бросал жену и детей и спешил домой, отчего местные женщины без усилия никогда почти не выходили замуж. Странно было слушать обряд их свадеб. Полковник строит женщин в одну, а солдат — в другую противоположную линию и, называя солдата по имени, дает ему невесту, вызывая ее по имени ж. Брачные эти союзы никогда не согласовались с выбором и согласием сердца, но учреждались полковником, который раздавал невест, как овец, судя по достоинству жениха! Стоит бросить взгляд на плодородие и разврат этого поселения, тогда грех, великий грех падет на Аракчеева!

Не имея глупости Пифагора — возмущать младших против старших[467], я взял себе в урок худое и хорошее; но, чтоб не озлобить графа, который не терпел правды… я вторил только то, что я действительно видел хорошего. Надобно признаться, что в этом поселении все придумано ко благу человека: повивальные бабки, родильные, ванны, носилки, самые отхожие места — все царские. Мысль Царя изображала его сердце и отражалась на каждом шагу человеколюбивого и незабвенного его чувствования. Но цари — не боги, их всего легче обманывают. Бережливость и чистота погребла пользу всего учреждения. В больнице полы доведены были до паркетов, и больные не смели прикоснуться к ним, чтоб их не замарать. От этого-то вошло в пословицу, что «они ходят про себя чрез окно». У каждого поселенного полка были богатая мебель и богатый серебряный сервиз. Но мебель хранилась, как драгоценность, на ней никто не смел сидеть. То же самое было и с офицерами: они не смели ни ходить, ни сидеть, дабы не обтереть и не замарать того, что дано для их употребления. Комнаты до половины не вмещали их вещей, и чердаки по большей части были их комнатами[468]. Граф имел дар стеснить каждое состояние и поселить такую ненависть, которая доходила до исступления. Один ужас связывал язык, но чувство отражалось на физиогномии. Читая одни приказы графа, почувствуешь уже невольный ужас и разницу между предположительным счастием и мучительным требованием. У меня от приказов его всегда подымались волосы. Но, сделавшись последователем, и я не избег его погрешностей. Мы оба были Ромулы[469]. Но я, по сердцу, не был чудовищем.

Это правда, что всякая новизна имеет всех своими врагами; тут нужна стоическая настойчивость.

Наскучив бесполезною петербургскою жизнию, я порывался проситься к месту назначения; но граф все это откладывал под предлогом болезни Государя. Чтобы занять чем-нибудь праздный мой ум, он составил комитет и велел мне написать проект для будущего моего управления, не дав, однако ж, никакой идеи[470]. Признаюсь, я никогда не был так глуп, как при этом случае. Писать то, о чем не имеешь понятия; изъясняться во власти, которой не дано положительного, и тогда, когда граф не терпит другой власти, кроме своей, — это значило сказать ни то ни се. Мы взяли среднюю пропорцию, и как Старорусское поселение не имело ничего общего с другими, то мы ввели и предметы новые. Граф назначил день для слушания. Мы собрались у Клейнмихеля, и едва я прочел один параграф, граф закричал:

— Что это вы написали? Такой вздор напишет у меня всякий писарь! Не правда ли, Петр Андреевич?

Клейнмихель, изъявляя знак, согласия, вторил: — Точно так, ваше сиятельство.

Граф: «Читай далее».

И после всякого параграфа было одно и то же повторение.