…Надобно отдать графу полную справедливость… у него на все написаны правила и всякому дано место. Кто поверит, что солдату и корове написаны с одною и тою же точностью маршруты для ежедневных их переходов! По моему мнению, излишний педантизм есть мера гибельная, стеснительная и опасная.
Наконец наступил день моего отъезда. Граф, зная, что я небогат и не охотник просить, упредил мои нужды, испросив мне 5000 рублей ассигнациями на подъем, жалованья 8000 рублей ассигнациями и прогонов по 6000 рублей в год, приказав тут же послать за моею женою[479] и детьми адъютанта. Смешение грубостей с отеческим, можно сказать, попечением) явно противоречило свойству одного и того же человека. При отъезде граф мне запретил начинать какое-либо дело.
Чрез неделю приехал он сам, и с этой минуты начинаются новые сцены.
Чтобы лучше знать характер графа, надобно сперва приблизить к нему слух и внимание. Это вот какой человек: зол, вспыльчив без ограничения, а иногда и до забывчивости, нетерпелив, как дитя; деятелен, как муравей, а ядовит, как тарантул. Ежели ему хочется кого связать с собою (это выражение можно отнесть к одному ему, ибо без сильной цепи не было человека, который бы мог ужиться с ним), то он вначале его ласкает, обнадеживает и дает чины и кресты на словах. Но когда утвердит его на месте, тогда обращается с ним как с невольником и позволяет себе все дерзости. Но чуть кто покажет вид гнева или захочет оставить его, того гонит с злодейскою жестокостью. В этих случаях надежда на Царя, и иногда божественная улыбка его смягчала страдания и отводила душу от отчаяния… Когда ему чего захочется, он употребляет ласки и большие обещания; когда это исполнится, находит недостаточным, и никогда у него не обойдется без шума и неудовольствия. Скорее можно открыть квадратуру круга, чем средний характер графа: у него сто характеров в один день Будучи охотник до мелочей, он вечно занимается мелочью: ссорить подчиненных и, выведывая тайны их, обнаруживать потом их в глаза, делая их непримиримыми врагами. У него шпион и инвалид при его доме, которому иногда дает по 300 лозанов…
Образ мыслей графа столь же странен, как и характер его. Он подозрителен до неимоверности; он не знает различия между людьми и всех считает как одного. Ему кажется, что самое слово человек есть уже злоупотребление; ибо, по его мнению, что ни человек, тот и вор, что вся страсть его — брать и наживаться. Для этого-то он ссорит одного с другим, чтобы оба ему высказали… Но, может, никто в мире не был столько обманут, как граф. Доказательство — собственный его полк или фаворитный Ефимов[480].
В первый день приезда графа к нему никто не является: этот день берет он на успокоение и на осмотр. Ему подают все домашние приборы до десертной ложки, и чуть что-либо запылено или оботрется, с того взыскивает.
Но вот он уже и в Старой Руссе с наперсником своим — г. Жеребцовым, которого можно поставить в одну раму с Морковниковым. Он принял меня ласково и тут же дал кучу письменных комиссий, к свету я их кончил. Граф, читая мое положение о перевозке больных, написал своею рукою: «Исполнить; а чтоб память трудов генерал-майора Маевского оставалась всегда в виду, проект сей хранить в дежурстве». За этим посыпались от него приказания и поручения, которые исполнялись мгновенно и с точностью. Граф в двух-трех местах объявил Высочайший указ сам, а в остальных объявляли Жеребцов, Клейнмихель и я. Граф и устал, и струсил, ибо на первом и последнем ночлеге обставил себя баталионом солдат, а у входа в двери положил Шумского, опасаясь бунта…
Ему набрали до двадцати человек из сопротивлявшихся… которых он при себе велел обрить… Все сомневались в удаче; ежедневные письма к графу показывали общую недоверчивость и опасения…
Меня самого провожали из Петербурга с сожалением, полагая, что я беру на себя весьма опасное предприятие и что оно кончится или моею смертию, или бунтом. Граф наставлял меня, как ребенка, и нарочно при всех, как приступить к делу. И едва он выехал, как я на другой день обрил и одел роту до 500 человек. Донес графу; но граф… меня остановил.
За первый опыт сына моего, Александра, пожаловали пажом[481], а его Шумского — Государь пожаловал флигель-адъютантом.
Через 3 недели я обрил и одел еще 1500. Я бы сделал это в один день, но граф меня расстанавливал.
В июне 1824 года был смотр 1-й гренадерской дивизии, куда был приглашен и я. Граф встретил меня сухо, а чрез полчаса потребовали меня к Государю. Я подал рапорт. Государь, рассматривая оный, сказал; «А! у тебя за 30 тысяч под ружьем».
Я: «Государь! больше, нежели армия Миниха и Румянцева»[482].
Государь (улыбнулся): «А каково у тебя?»
Я: «Государь! Баталион уже обрил и одел».
Государь: Как баталион? Я слышал одну еще роту».
Я: «Нет, Государь, четыре; прежде одну, а за вчера три».
Государь: «Знает ли об этом граф?»
Я: «Я имел честь доносить его сиятельству».
Государь: «Хорошо. У тебя это идет очень успешно».
Я: «Кто имеет счастие иметь учителем вас, Государь, и графа Алексея Андреевича, тому не трудно никакое предприятие».
Государь: «Но ведь всякий достигает своими способами; твои — превзошли мои ожидания. Я тобою очень доволен и надеюсь, что ты еще больше окажешь усердия и оправдаешь мою доверенность».
С этим я откланялся и вышел, а граф во все время стоял у дверей и подслушивал разговор. Увидя меня, сказал: «Я тобою очень доволен и всем тебя хвалю. Спроси у них», — показывая на Дибича и других царедворцев.
Я во все 7 дней имел счастие обедать у Государя. Но тут были два штрафные генералы: Сент-Лоран и Рылеев[483]. Первый призван был для практического нравоучения, второй — для познания службы военного поселения. Они так были несчастливы, что ни разу не удостоились быть за Государевым столом. Я чувствовал мое преимущество и какое-то особое к себе уважение графа. Без сего последнего и моя участь не была бы выше Сент-Лорана и Рылеева.
Государь по большей части подзывал меня к себе на учениях, называя Уже не Маевским, но Сергеем Ивановичем и говоря о разных эволюциях гвардии, при конце почти смотра спросил: «Как ты надеешься на дальнейшие успехи?»
Я: «Надеюсь, Государь, что конец будет отвечать началу».
Государь: «А не выйдет ли чего?»
Я: «Нет, Государь; за это, кажется, смело можно поручиться; но только позвольте мне употребить мое средство».
Государь (изумясь немного): «Какое?»
Я: «Ассигновать на баталион по бочке водки».
Государь: «А это на что? Ты знаешь, я не люблю такого рода употреблений». (Государь ненавидел пьянство и не любил табачников.)
Я: «Государь! Я вот как поступаю: ставлю бочку водки и без предисловий говорю: кто хочет пить водку, тот скорее одевайся! В четверть часа тысячи обриты и одеты и с песнями идут домой солдатами». (Я точно так поступил со всеми 30 тысячами.)
Государь: На этих условиях я согласен. Скажи графу. Но не будет ли тут нового беспорядка?»
Я: «Нет, Государь, за это я уже отвечаю».
Приехав в Руссу, я в 11 дней обрил и одел 27 тысяч человек. Графу это было очень неприятно, и он при первом свидании вот что мне сказал: «Ты скоренько все делаешь: ты везде спешишь и хвастаешь. Ты думаешь, что ты одел людей? Нет — я! Что тут удивляться: «сила солому ломит». Я пять лет трудился и готовил их к повиновению и покорности, а ты думаешь, что ты все сделал сам по себе. Знаешь, что я с тобою сделаю? Разотру, как пыль! Я не таких учил, как ты: гог-магоги, да и те не смеют идти против меня! Меня Европа, вся Европа трепещет! Ко мне Бог милостив. У меня один только остался злодей — Гурьев, да и тот, слава Богу, околевает. Нет, брат, нет! мне не надо скороспелок. Мне надо такой помощник, который бы не умничал, а исполнял слепо мои приказания. Пусть он будет дурак, лишь бы делал только то, что я велю».
— Ваше сиятельство! Я полагал, что в таком случае скорость есть первое счастливое средство. Если в войне должно пользоваться первою удачею, то здесь всего более надобно воспользоваться первыми впечатлениями и не дать времени простыть и обдумать средства. Впрочем, я думаю, что у вас не может быть дурак подчиненный; ибо для того только, чтобы постигнуть вашу волю и уметь ее исполнить, надобно быть умному человеку.
Граф, успокоившись этою лестью, оставил колкости, но не мог простить мне моего успеха…
Граф, при каждом виде на мое поселение, находил все не так, ко всему придирался и повторял, по крайней мере, сто раз: «Ты думаешь, что ты это сделал…»
Граф во весь этот год нарочито часто ездил в Руссу… ибо его присутствие было необходимо…
К обнажению характера графа расскажу собственный его разговор. На смотру Царя опоздали войска выйти на плац. Граф сердился, суетился, рассыпал с приказаниями. И когда собрались, он собрал всех генералов вокруг себя и начал говорить: «Хотя Александр Сергеевич (Шкурин[484], командир сих войск) и приятель мне, но я и его не пощажу, отдам в приказе по корпусу… Представьте вы себе: я посылаю к Шкурину, а он еще в шлафроке. Я, я — граф Аракчеев, давно уже одет, а он еще нежится! Да у вас и у всех, господа генералы, такая же привычка. Вы отдадите приказ — вам скажут: «Этого нельзя», — и вы приказ уничтожаете. Но если бы вы поступали по-моему, тогда бы беспорядков не было. Бухмеер ведь друг мой и однокорытник по корпусу, но вот что я сделал с ним: отъезжая в Виттово поселение, я отдал приказ, чтобы он заступил мое место. Бухмееру показалось это тяжело и свыше его сил; он сказался больным. Я призвал его, уговаривал, и ничто не помогло! Я еду к Государю и прошу выключить из службы Бухмеера.
Государь остановился и говорит:
Помилуй, граф, он так давно и хорошо служит. Не лучше ли отставить его с пенсионом?