Аракчеевский сынок — страница 44 из 55

– Переложил малость бакану, – отозвался один из мастеровых.

– Какой теперь надо прибавить? – спросил Аракчеев у солдата.

Солдат вытянулся в струнку и глупо пялил глаза. По лицу его казалось, что он даже не собирается ответить.

– Какой краски добавить?! – громко выкрикнул Аракчеев.

И солдат вдруг еще громче графа развязно и бойко рявкнул.

– Не могу знать, ваше сиятельство!

В голосе его была та твердость и уверенность, как если бы он прямо и точно определял требуемое вопросом.

– Молодец! – выговорил граф. – Начинаешь привыкать. Терпеть не могу, когда ваш брат путает да брешет! Отвечай прямо, ясно: «не могу знать» – и конец.

– Не могу знать! – еще громче и охотнее брякнул солдат.

– Ну, вот что ребята. Вы мне его в месяц времени обучите. Чтобы он у меня по первому слову всякие колеры пускал, а чтобы из всякого колера хоть десять разных выходило. А обучишься, – прибавил граф, обращаясь к солдату, – унтер-офицером будешь, а то и фельдфебелем будешь! Какой ты губернии?

– Костромской, ваше сиятельство!

– А уезда?

– Не могу знать, ваше сиятельство!

– А как сказывают? Чай слыхал от людей?..

– Кш… Кишмяшенского!

– Кинешемского?

– Точно так, ваше сиятельство!

– А сколько тебе лет?

– Не могу знать, ваше сиятельство!

– Молодец! А как батька с маткой сказывали?

– Как лоб забрили, сказывали – двадцать второй шел.

– А когда забрили?

– Об Миколы зимние три года будет.

– Сколько ж тебе ныне лет?

– Не могу знать, ваше сиятельство!

Аракчеев поднял руку и потрепал солдата по плечу.

– Из тебя толк будет. Я уж вижу…

– Рады стараться, ваше сиятельство!

– Ну, ребята, кончайте мне все эти доски, а завтра утром я приду погляжу: чтобы так, как я сказывал. Хорошо ли вы поняли? Радугой!

– Точно так-с!

– Вот, с этой самой с угольной доски и до последней, чтобы у меня радуга развернулась! Если какого колера не хватит, я вас велю выпороть.

Аракчеев обернулся к сыну и выговорил отчасти насмешливо:

– Вот ты – офицер, флигель-адъютант, в Пажеском тебя всяким наукам обучали – а вот пойди-ка, вымажь мне доску фиолетовой краской.

– Что ж мудреного, – выговорил Шумский.

– Что! – строже выговорил Аракчеев, – мудреного?! Мажь!

Шумский стоял в нерешительности, не поняв слова.

– Мажь! Бери кисть вот и малюй, благо храбр. Ну, валяй! А мы посмотрим! Дай ему кисть!

Шумский получил в руки большую мохнатую кисть и стоял с нею почти разиня рот. Каждое мгновение он мог расхохотаться, как сумасшедший, но взглянув в лицо отца, сразу сообразил, что дело гораздо серьезнее, нежели он предполагает. У Аракчеева уже слегка сдвигались брови, опускаясь на переносицу, а стеклянные глаза начали быстро моргать. Крестьяне-маляры добродушно ухмылялись, а солдат, стоя истуканом, глядел на Шуйского, выпуча глаза, и тоже как бы думал: «какой ведь прыткий выискался!»

– Слышал, что говорят, – произнес Аракчеев, – вон тебе свежая доска. – Валяй мне фиолетовую!

Шумский, внутренне смеясь, двинулся к ведеркам, расставленным на полу и стал искать фиолетовую краску. Ведерок было около десяти с разноцветными красками, но фиолетовой не было.

– Такой нету, – обернулся он к графу.

– А! – вскрикнул Аракчеев на всю кордегардию. – Нету! То-то… Умная голова. – Нету! – А когда Господь-Бог сотворил небо и землю при начале творения – были рыбы? были дерева и плоды? была прародительница Ева?

Шумский стоял перед отцом, оттопыря руку с кистью, и не понимал ничего. Единственное, что коснулось с силою его слуха, было имя Евы.

«Чудно это, – подумалось ему, – пришел я сказать об моем намерении, заговорить с ним об Еве, а он сам первый раз в жизни сказал мне это имя. Как это странно!»

И, вероятно, Шумский на несколько мгновений задумался, потому что его привел в себя уже нетерпеливый и громкий голос отца:

– Да что ты, одеревенел, что ли, таскаясь день деньской по трактирам? Тебя спрашивают: как достать фиолетовый колер?

– Его тут нету, – сухо вымолвил Шумский, несколько оскорбленный окриком при мастеровых.

– Да, нету. Для тебя, умница, нету! Олух ты, господин флигель-адъютант, глупее ты вот этих сиволапых мужланов! Глупее даже вот этой выпи болотной, хоть он только начал еще у них обучаться! Гей, ты, выпь, – ласковее прибавил Аракчеев солдату, – пусти мне фиолетовый колер!

Солдат быстро окунул кисть в одну краску, и набрызгал на доску, потом достал другой, третьей, и стал мазать. Из соединения их получился темно-фиолетовый цвет.

– Ну, вот, видел? – выговорил Аракчеев. – Вот кабы вас разумнее воспитывали, так ваш брат всегда и ответствовал: «не знаю», а не врал бы! Давно слыхал, что не люблю я всезнаек, а не можешь свою глупую повадку бросить. – И граф прибавил мастеровым: – Ну, ребята, кончайте доски!

И круто повернувшись, он вышел из кордегардии во двор и медленным шагом направился к подъезду своих горниц.

Шумский пошел за отцом, отступя шага на два. Уже приближаясь к подъезду, Аракчеев, не оборачиваясь, выговорил на воздух:

– Ко мне идешь?

– Если изволите? Есть одно дело, – отозвался Шумский, настигая.

– Знаю, что есть! Тебя только и увидишь, когда у тебя это дело. – Это дело ты аккуратно справляешь. Сколько надо?

– Нет-с, мне денег не надо.

– Это еще что за новости! Ты, к довершению, вольнодумничать еще начнешь. Денег не надо? Скажите пожалуйста, какой важный барин!

– У меня, батюшка, дело совсем иное, много важнее денег. Дело первой важности.

Аракчеев приостановился на ходу, слегка обернулся назад через плечо и выговорил:

– Убил кого?

– Как можно-с!

– Как! Под пьяную руку, вестимо. А коли трезвый начнешь людей убивать, так уж совсем хлопотливо будет. Какое же такое дело?

– А вот, позвольте – доложу подробно.

XLII

Оба тихо и молча двинулись снова. Пройдя швейцарскую между двух рядов вытянувшихся в струнку служителей и солдат, а в другой горнице мимо также вытянувшихся офицеров в полной форме и чиновников в вицмундирах, они вошли в маленькую горницу, где была спальня. Большая казенная кровать красного дерева была сдвинута с места к печке, а тяжелые гардины постельные из толстой материи были скручены, подобраны и привязаны к гвоздю на стене. Вместо дворцовой, стояла маленькая складная кровать графа с тонким матрацем и красной сафьяной подушкой, без наволочки, а поверх вязаного одеяла лежала растянутая военная шинель. Остальная мебель была, очевидно, вынесена и оставался только один стул, обитый такой же материей, как спальные занавеси кровати. В переднем углу стоял столик, покрытый белой салфеткой, и на нем были три иконы, перед которыми горела лампадка. Невдалеке был другой столик, точь-в-точь такой же, также покрытый белой салфеткой, и на нем стояли темные лакированные лоханка и рукомойник, были разложены разные принадлежности бритья, а около полотенца на стене висел здоровый арапник. Эти иконы, составлявшие вместе большой складень, английские лоханка и рукомойник из войлока и арапник были предметы, всегда сопутствовавшие графу повсюду. Аракчеев собственноручно бил кого-либо крайне редко, но зато всякому – от домашнего печника, кучера, повара или иного служителя до обер-офицеров, и мелких чиновников включительно – часто указывал на этого постоянного своего спутника и говорил:

– Арапник видишь?

И на всегдашний ответ: «вижу-с» прибавлял:

– То-то же!

Войдя в спальню, Аракчеев сел на единственный стул. Шумский остался на ногах.

– Ну, объясняйся да не тяни! – выговорил он.

Шумский начал свое объяснение все-таки очень издалека. При первых же словах лицо Аракчеева несколько изменилось и стало изображать некоторое недоумение. Он мысленно бегал и искал, хотел догадаться, о чем хочет говорить сын, о чем будет просить, но чем больше говорил Шумский, тем менее он догадывался.

Шумский уже говорил о бароне Нейдшильде, об его дочери-красавице, о том, как она сразу пленила его в церкви на чьих-то похоронах, а граф все еще не догадывался, в чем будет просьба. И это было совершенно естественно. Аракчеев слишком хорошо знал сына и, следовательно, теперь, прежде всего, предположил именно то, что, собственно, и было до того дня, когда Шумский вдруг решился жениться.

Он ждал, что сын признается в совершенном им каком-либо безобразии по отношению к семье Нейдшильда. Он точно так же был далек от мысли о женитьбе, как сам Шумский был далек от нее дня два тому назад.

Рассказывая, каким образом он, затем, проник в дом барона, Шумский нечаянно проговорился, хотя сначала не предполагал упоминать о секретаре Андрееве.

– Ну, так! – прервал его Аракчеев. – Больше не надо! – Понял все. Так я и думал: пробрался лисой в курятник и скушал курочку! Ну, что ж! Теперь ведь Нейдшильд государю пожалуется, а то уж и нажаловался, а ты ко мне прибежал. Что же я тут могу?

– Как можно, батюшка! Вы совсем меня иначе поняли, – выговорил Шумский, но видя, что Аракчеев предполагает именно то, что и должно было быть, если бы не ночное дежурство фон Энзе, Шумский невольно усмехнулся догадливости отца:

– Я проник в дом барона, – прибавил он, – чтобы только чаще видеть ее и заставить себя полюбить.

– Так в чем же дело? – все-таки с удивлением произнес граф.

– Я хочу просить вашего благословения.

– Жениться?! – воскликнул Аракчеев. – Ты? На год не венчают. Ведь на всю жизнь венчают.

– Точно так-с, но я… я ее люблю…

Аракчеев замолчал и думал. Наступила пауза.

– Да ведь она же чухонка, не нашей веры! – выговорил он наконец.

Шумский слегка пожал плечами.

– Что ж из этого-с? Все-таки христианка.

– Христианка? – выговорил Аракчеев и стал качать головой. – Вот что значит ничему-то не учиться и ничего не ведать. Да знаешь ли ты, что есть христиане хуже татарина и жида. Знаешь ли ты, молокосос, что такое протестант, что такое лютеранин, знаешь ли ты, что будь я Всероссийский Царь, я бы всех их искоренил, а уж изгнал бы из империи беспременно. – Аракчеев подумал и заговорил глубокомысленно. – Слушай меня. Войдем мы с тобою, – к примеру буду я говорить, – в храм Божий, и будут православные люди стоять, креститься и земные поклоны класть. Ну, вот, мы стоим с ними и тоже молимся. Понимаешь?