Барон вытаращил глаза на Квашнина, потом сообразил и вымолвил с иронической усмешкой.
– Вам, кажется, неизвестно, кто такой Густав-Адольф.
– Почему же оно должно быть мне известно. Я знаю двоих, фон Энзе и Мартенса, но больше ни одного из офицеров немцев не знаю.
Барон собрался было разъяснить недоразумение, но потом легко дернул плечом и прибавил:
– Мы, кажется, объяснились. Я не могу согласиться отдать свою дочь за молодого человека, который завтра будет существовать одним своим артиллерийским жалованьем и сделается для Петербурга la bete noire.[34] Ведь на него все будут пальцем показывать. Наконец, легко быть может, что государь, узнавши, кто этот молодой человек, лишит его звания флигель-адъютанта. Хорошего приобрел бы тогда зятя барон Нейдшильд!
В это мгновенье Квашнин уже думал о другом. Он собирался спросить нечто, о чем думал еще дорогой к барону. Ему хотелось узнать одно обстоятельство, крайне важное для самого Шумского.
– Согласитесь ли вы, барон, отвечать мне на один вопрос, несколько щекотливый? Отвечая на него правду, вы бы крайне меня обязали.
– Если можно, отвечу. Если отвечу, то правду. Если не захочу сказать правды, промолчу. Я не из породы комедиантов, – прибавил барон, прищурив глаза и говоря ими: «я не ты и твои приятели скоморохи».
– Идет ли ваша дочь замуж за фон Энзе по своему желанию или по вашему приказанию? Простите, я выражусь прямо: к кому больше склонна баронесса – к фон Энзе или к Шумскому?
– Баронесса, – отозвался Нейдшильд, – молодая девушка, привыкшая почитать и уважать своего отца и слушаться его советов, полагаться на его опытность. Но, во всяком случае, баронесса так воспитана, что прежде, чем быть молодой девушкой, она, понимаете ли, avant tout[35] – баронесса Нейдшильд. Она точно так же обязана перед своими предками…
Но при слове «предки» Квашнин уже нетерпеливо задвигал руками и ногами. Эти предки, путаясь в его беседу с бароном, до такой степени раздразнили его, что мягкий Квашнин готов был разругать их всех самыми крепкими словами.
– Из ваших слов, – выговорил Квашнин умышленно, – я заключаю, что баронесса имеет склонность к Шумскому и выходит за фон Энзе по вашему приказанию.
– Это до вас не касается, – отозвался барон резко.
– Совершенно верно-с. Это до меня не касается, но тем не менее это правда. Скажите: нет.
– Не скажу. Может быть. К несчастию. Но это пройдет!
И при этих словах барон встал с места.
Квашнин поднялся тоже и поклонился. Барон положил руку в руку и начал слегка потирать их, как бы от легкого холода. Вместе с тем он слегка наклонялся, отпуская гостя.
Квашнин хотел иронически улыбнуться, но вдруг вспомнил, что один из офицеров их полка, которому товарищи перестали подавать руку, тоже каждый раз горделиво ухмыляется.
Квашнин холодно, но низко поклонился и вышел.
LII
Двигаясь пешком тихими шагами по Васильевскому острову, Квашнин был почти в таком же тумане, в каком был Шумский после своей стычки с фон Энзе. Беседа с бароном имела для него одуряющее значение. Не раз слыхал он в Петербурге кое-где, что якобы всем известный блазень и кутила «аракчеевский сынок» должен бы был по-настоящему называться иначе – аракчеевским подкидышем. Квашнин был всегда убежден, что это была злобная клевета, сочиненная одними из ненависти к Аракчееву, а другими из зависти к молодому человеку, умному, красивому, богатому, но дерзкому. Многие боялись этого дерзкого баловня судьбы и так как попрекать его различными соблазнами и скандалами было мало – кто же тогда в гвардии не делал их! – враги Шумского придумали, что он не сын того, чьим значением пользуется, чтобы безнаказанно шуметь на весь Петербург своими похождениями.
Чем больше думал Квашнин о том, что слышал от барона, тем меньше верил в правдивость всей этой истории.
«Ведь это все бабы, – думал он, тихо подвигаясь по панели. – Тут и Пашута и Авдотья и, может, еще какая-нибудь баба. Фон Энзе выгодно верит этому, но барона он обманывает. И можно ли дойти до такой глупости, чтобы думать и верить, что сам Аракчеев обманут, что ему любовница подкинула чужого ребенка, выдав его за своего. Ведь это черт знает что такое! Что же он сам-то, младенец разве! Разве это так легко! Можно обмануть посторонних, но нельзя обмануть человека, в доме которого живешь безвыездно, как жена. Какая гадость! – волновался Квашнин. – И неужели же все это так и останется? И баронесса выйдет замуж за фон Энзе, любя Шумского? А что она его любит и идет за улана по приказанию отца – в этом я теперь совершенно уверен».
Через мгновение Квашнин остановился и спросил себя, что ему делать? И невольно пришел он к заключению, что делать окончательно нечего, помочь другу никоим образом нельзя. Единственное средство – оттянуть свадьбу фон Энзе, чтобы вся эта клевета пала сама собою, чтобы все объяснилось. Но как, когда?
Во всяком случае, сам Квашнин считал себя в полной невозможности чем-либо помочь. Он сел на извозчика и велел ехать в Морскую.
Войдя в прихожую, первым вопросом Квашнина, которого впускал Васька, был, конечно, вопрос о барине.
– Ничего-с, – отозвался Копчик, – они у себя, не кликали, должно быть, почивают. Я прислушивался к дверям – не слышно.
– Почему же ты думаешь, что почивают?
– Да они всегда ходят, трубки меняют, а тут совсем тихо.
Квашнин прошел все горницы, остановился у дверей спальни Шумского и прислушался. В горнице было совершенно тихо. Он отошел, решившись дожидаться, чтобы приятель проснулся сам.
Увидя снова Копчика, Квашнин осведомился о Шваньском.
– Сейчас вернулся, – отозвался Васька. – Сидит у себя. Иван Андреевич тоже не в своем состоянии, даже заперся на ключ.
Квашнин двинулся к дверям Шваньского, попробовал замок, и так как дверь оказалась запертою, то он постучался.
– Кто там? – отозвался Шваньский. – Ты, Васька?
– Я это, Иван Андреевич, впустите.
– Зачем вам?
– Нужно, впустите.
– Дело разве какое?
– Дело. Да что вы, не одеты, что ли? Так вы не девица.
– Увольте, Петр Сергеевич, – отозвался Шваньский громче, как бы прислонясь к самой двери, чтобы было слышнее.
– Что вы? – удивился Квашнин. – Больны вы, что ли?
– Хуже, Петр Сергеевич!
– Да пустите, полноте блажить! Говорят вам – дело есть.
– Ах, ты, Господи! – заворчал Шваньский и отпер дверь.
Квашнин вошел и, присмотревшись к Шваньскому, удивился. Лицо его было совершенно другое, как бы после трудной болезни или от какого-либо важного происшествия.
Шваньский тотчас же отвернулся от Квашнина к окошку и произнес в раму:
– Ну, что вам нужно-с? Говорите.
– А нужно, Иван Андреевич, чтобы вы объяснились. То, что вас перековеркало, и мне известно. Полагаю я, что это все то же. Объяснитесь. А не хотите, я вам сам скажу.
– Нет уж, Петр Сергеевич, – отозвался Шваньский, не оборачиваясь от окна и говоря как бы на улицу. – Нет уж – зачем? Я говорить не стану, ничего не стану говорить. Хотите объясниться, сами говорите.
– Ну, так я вам скажу. Вы встревожились теми сплетнями, что по городу пошли насчет Михаила Андреевича?
Шваньский молчал.
– Так ли, Иван Андреевич?
– Все пошло прахом!.– заговорил Шваньский, постукивая пальцами по стеклу. – Все кверху ногами пошло! Я его все-таки люблю. Я бы теперь в одном драном сюртучке да в портках в кабаке бы сидел пьяный, а вот я барином живу по его милости!
И Шваньский вдруг обернулся, как если бы ему сказали что-либо и, к тому же, противоречили ему.
– Не верите-с? – выговорил он, наступая на Квашнина. – А я вам верно говорю: я бы теперь был пропойца! Какое бы я себе место нашел? Меня из полка-то выгнали, чуть в солдаты не разжаловали. А вот на мне чин, я дворянин, да и деньги у меня есть, и живу я в свое удовольствие. Я – Иван Андреевич! А не будь его, я бы был Ванька-пропойца! Я вам говорю – я бы мертвую пил, я бы, видя всю несправедливость судьбы к себе, спился бы и воровать бы стал, грабить бы я стал по петербургским улицам!
Шваньский снова наступил еще ближе и крикнул еще громче:
– Говорят вам толком – грабить бы стал! Не смирился бы, глядючи, как другие люди живут… головорезом бы стал, в каторгу бы пошел, в кандалах бы ходил… Я бы…
Шваньский задохнулся.
– Я бы… я бы… все! Понимаете вы?..
Шваньский разинул рот, и вдруг скулы его задрожали, и слезы полились по сморщившемуся лицу.
– Я… я… я… – начал он, но не мог выговорить ни слова и отошел.
Он сел на самый кончик дивана, скорчившись и утирая глаза кулаками, точь-в-точь, как ребенок, нашаливший, но не наказанный, а сам раскаявшийся в своей шалости.
Вместе с тем, Шваньский плакал хрипливо, жалобно, как плачут пожилые бабы.
Квашнин сел на ближайший стул, дал Шваньскому успокоиться и, когда тот глубоко вздохнул, он заговорил:
– Вот я и хотел с вами объясниться. Я то же слышал, что и вы. По столице пробежала молва, что Михаил Андреевич не сын графа?
Шваньский снова вздохнул, перешел горницу и, взяв носовой платок из комода, вытер себе глаза и лицо. Затем он снова вернулся и сел на тот же диван, только несколько спокойнее.
– Что же вы молчите? Так ведь я сказываю? Вас это встревожило?
Шваньский затряс головой.
– Не стану я ни о чем этом разговаривать. Не хочу я об этом разговаривать! – громче, каким-то капризным голосом выкрикнул он, – я о всяких гадостях не хочу разговаривать! Неправда это! А если это правда – все пошло к черту! И он улетит, и я улечу. Он себя со зла пристрелит, а я…
И Шваньский крикнул во все горло:
– Прямо в кабак пойду! Я так, Петр Сергеевич, пить буду! так буду пить, что отвечаю вам моим честным словом, в одну неделю с вина подохну! Кабы я был крепок, а то – вишь я какой! Худой, в чем только душа держится! Болезненный! Я в одну неделю непременно подохну.