Теперь он по-другому понимал Пьера: он не был просто курьером. Лавровский сначала почувствовал, а потом убедился в этом.
— Одно дело сделано, — сказал Пьер, — надо думать о дальнейшем. Ваша жена энергично готовится к возвращению на родину.
— Я еще не давал своего согласия…
— Вы его дадите, — спокойно заметил Пьер. Лавровский вскинул голову. — Вы будете там полезнее для нас. Если захотите…
Евгений Алексеевич молча кивнул. Оборот, который принимало дело, был неожиданным для него. Он никак не связывал своей деятельности с рейхом. Но значит, они давно следят за ним… Или за Эммой?..
— Известно, что ваша жена переводит деньги в немецкий банк… Не удивляйтесь: мы ведь не вслепую работаем. А она ведь имеет от вас доверенность на все имущество.
— Да. Так же, как я от нее. На случай смерти одного из нас.
— Ваша жена практичная женщина. Она, сидя здесь, приобрела весомые связи с Берлином.
— Да… — неопределенно протянул Лавровский: он так мало уделял внимания деловым отношениям жены и теперь пожалел об этом.
— Так что вы вернетесь не на пустое место. У вас будет свой «тихий угол», но большего масштаба. Может быть, даже модный теперь «политический локаль»… Возможно?
Лавровский горько усмехнулся:
— Вполне.
Ну конечно, Эмма завязывала деловые отношения с постояльцами из рейха. Он замечал какие-то детали, но отметал их, не принимая всерьез мысли о возвращении.
— Партайгеноссен не склонны выпускать из рук капиталы, вам удалось проскочить в канун… Но там, в рейхе, будут приветствовать ваше возвращение…
Лавровский все еще не мог взять в толк, какой прок будет в нем, если он отправится в рейх. Пьер понял это:
— Господин Еуген! Сказавши «а», вы должны сказать «б» и помогать нам на той стороне.
Теперь было сказано все. Все точки расставлены по местам. У него закружилась голова от той крутизны, на которую его вознесли эти слова. Это не был страх, а только толчок неожиданности. Как бы мгновенного перемещения из одного пласта жизни в другой.
Пока он усваивал сказанное, Пьер глядел на него и в его лице продолжалась и углублялась та перемена, которую Лавровский отметил в самом начале их свидания. Это было полнее и неожиданнее, чем с Марией. От простецкого парня, управлявшегося на заднем дворе второклассного отеля, уже ничего не осталось в облике Пьера. Он словно постарел на глазах, и в голосе, и в манере его чувствовался опыт организатора, функционера.
«Их старит такая работа», — подумал Лавровский. А его самого? Нет, его состарила бездеятельность, бесцельность жизни. И теперь он словно сбрасывал груз лет вместе с тяжестью пустых дней.
Он не знал, как это будет, что сулит ему будущее: он готов был пойти ему навстречу, что бы оно ни обещало. И вдруг обожгло его еще одной мыслью, которая только краешком касалась его до сих пор: он стремительно приближался к своей собственной родине, будучи отдаленным от нее физически. Сказанное Марией дало начало этому. Теперь он мог мыслить более конкретным образом: если сразу после случайного его вторжения в сферу борьбы он мог думать, что эти люди работают на союзников, после разговора с Марией он уверился, что есть непосредственная связь, или, наоборот, многоступенчатая, — не все ли равно? — связь с Россией.
Как она будет осуществляться в рейхе? Он вовсе не думал об этом. Он вступил в братство, имеющее уже почву под ногами. Его научат.
Пьер не ждал ответа: верно понимая, что происходило в нем, не мешал работе привыкания, вживания в новый поворот судьбы.
«Как они доверились мне! — с благодарностью думал Лавровский. — Ведь все вышло случайно. Если бы я тогда не наскочил на Жанье…»
Он решился спросить:
— Я не увижу никого из вас? Да, я понимаю, — спохватился он, — это невозможно…
Пьер усмехнулся невесело:
— Мы ничего не знаем о своем будущем. Планы строим на самый короткий отрезок времени. Время торопит нас, но и работает на нас.
Да, конечно, это отчетливо видно было по «нейтральным» газетам. Даже по тем императивным обращениям «к народу», которыми, как никогда, пестрела унифицированная печать рейха.
— Победа наша неизбежна. Все усилия — на то, чтобы ее приблизить… Сделать это — значит сохранить миллионы человеческих жизней, — сказал Пьер.
— Кого или чего я должен ждать? — спросил Лавровский.
— Сейчас связь будет сложнее, через ряд звеньев. Я не знаю, кто и как отыщет вас. Только обусловлено, как вы узнаете друг друга.
— Значит, эскизы маслом и углем уже сделали свое дело и не нужны больше?
— Вас это огорчает? Они сыграли свою роль, вам придется запомнить другие условия встречи…
Лавровский возвращался поздним вечером. С ходу взяв такси, он вышел из него на окраине города. В гору пошел пешком, чтобы убедиться в том, что никто не следует за ним. И не только поэтому. Ему хотелось побыть одному, перебрать в памяти только что услышанное и, еще не облекая его в конкретные формы, представить себя в новом качестве.
Было ли оно продиктовано всей его прежней жизнью? Нет. Но оно дремало в нем, оно давало о себе знать тоской по недоступному и неизвестному ему. Война высветлила это чувство, и теперь он знал твердо, что это — чувство связи с родиной, пробившееся через толщу долгого, долгого отчуждения от нее. Пробившись, чувство это крепчало и делало для него возможным, казалось, самое трудное.
Так он шел по знакомой горной дороге, по-новому принимая каждый ее поворот и прощаясь со всем без сожаления, с какой-то жалостью к себе, обращенной к прошлому, словно он представлял себе и жалел постороннего человека в его душевном тупике, с его бедой, ни с кем не разделенной, носимой в самом себе годами.
И чем ближе к «Тихому уголку» он подходил, тем яснее и конкретнее становились его мысли, потому что они касались уже завтрашнего дня, который был первым днем его новой жизни.
Но он начался для него уже сегодня.
Эмма не спала, он увидел в окне спальни свет настольной лампы. Это его удивило: жена вставала раньше всех в доме, раньше всей прислуги, и засыпала рано, она не давала себе отдыха, но никогда не требовала от него участия в ее хлопотах. Надо отдать ей справедливость: ее власть над ним не осуществлялась по мелочам! — с горькой иронией над собой подумал он.
И тут же чувство освобождения охватило его: теперь ее власти наступил конец. Он не думал о том, что ходом вещей Эмма будет вовлечена, не понимая того, в круг его деятельности. Он весь был поглощен своим новым положением, и его-то и призвана укреплять Эмма, рвущаяся занять свое место в рейхе, уже принимающая все его нормы и примеряющая их на себя. И — на своего мужа.
В том, что дело так обернулось, крылось для него сознание ненапрасности прожитых лет.
Эмма услышала, как он своим ключом отпирает калитку: он видел, как потух на мгновение свет — она смотрела в окно — и вновь зажегся.
Он прошел в спальню. Эмма сидела в постели. На все еще привлекательном, хотя несколько оплывшем лице, обильно намазанном кремом, тревожно смотрели ее голубые, чуть выцветшие глаза.
— Почему ты так поздно? Я беспокоилась. Ты же знаешь, сейчас и здесь небезопасно…
— Встретил старого знакомого. И просто захотелось встряхнуться. Ты знаешь, мы слишком засиделись в нашем «Тихом уголке». И наверное, ты, как всегда, здраво рассудила…
Он сам удивлялся, как легко и естественно слетали с его губ эти слова. И удивился еще больше: слезы полились из глаз Эммы.
— Знаешь, я все время об этом думала. Боялась, что ты не захочешь… Родина все-таки есть родина, — неожиданно напыщенно произнесла она и даже подняла руку, словно выступала с трибуны. — И зову ее надо следовать!
Он уловил комизм этой сцены: ночной Эммин туалет и лицо в креме делали пародийным ее пафос.
— Вот именно! — с облегчением произнес он. И, пожелав жене доброй ночи, вышел со смутным чувством первого шага, сделанного на новом пути.
Пошел бы он к ней, если бы она не позвонила? По собственной инициативе… Вероятно, да. Конечно, да. Он не мог не думать о ней. Но это был второй план его мыслей. На первом стояла Маша со своими страхами и болями, и ее он должен был поддержать. Нуждалась ли в его поддержке Валя? Вряд ли. И все же он наверняка пошел бы к ней. Но она позвонила ему сама.
Хотя он редко слышал Валин голос по телефону, он сразу узнал ее и тотчас мысленно осудил себя за то, что не позвонил первый. Вряд ли она могла упрекнуть его: вернее всего, она не знала об его осведомленности и, во всяком случае, о его особой заинтересованности в происшедшем.
Валя говорила спокойно, ему показалось даже, легко, во всяком случае, не как человек в горе или растерянности. Просто есть потребность в дружеском общении, и она хотела бы его видеть. Он никак не мог вставить в этот лаконичный, неэмоциональный разговор слова о том, что он уже знает о случившемся. Не к месту было: Валя просила его приехать на городскую квартиру, из чего было ясно, что Юрия уже там нет. Дробитько знал, что Светлана из дому ушла.
Значит, они уже вместе. Может быть, даже на той даче, где побывал Дробитько. Почему-то эта мысль была ему неприятна. Возможно, потому, что Валины слова о том, что она очень привязана к этой даче, что здесь росли дети, здесь она писала свою кандидатскую, вдруг всплыли в памяти и как-то материализовались; терраса в зелени, особый загородный, но не дачный, более основательный комфорт, обжитости. Наверное, ей горько, что именно там…
Впрочем, он почему-то был уверен, что Юрий и Света укрылись где-то поглубже.
Валентина открыла ему дверь, они обнялись, как всегда. И как всегда, когда они оставались вдвоем, ясно ощутилось, как тесно-дружески они связаны. И что это вовсе не зависит от того, часты или редки их встречи. Да и вообще ни от чего не зависит. Это просто заложено в них и не выветривается от времени.
Валентина похудела, и от этого что-то в ней возвращало к тому, далекому ее облику. Она была оживлена, естественна. Как всегда. И он с облегчением отметил это. Думал ли он застать ее в отчаянии или растерянности? Нет, просто об этом не думал. По одной-единственной причине: он не очень вникал в отношения Вали с мужем. Только нутром чувствовал, что здесь не все просто.