уже отчаялся когда-нибудь услышать.
И не потому что позабыл отзыв, а из-за волнения не сразу произнес его.
— Господи, в такой момент! Я уже не мог ожидать…
— Именно в такой. У меня мало времени. Мы рассчитываем на вашу помощь. В двух направлениях: место для укрытия нескольких человек… Скажем, пока — шести. Это должно быть укрытие не только от наблюдения, но и от бомбежки. Можете?
— Да.
Франц скользнул взглядом по лицу Лавровского, словно раздумывая, и все же решился:
— И место для рации. Ненадолго. На два-три выхода в эфир.
Лавровский помолчал, Франц спросил нетерпеливо:
— Это возможно? Или что-то вас смущает?
— Нет. Ничего. Все возможно. Просто обдумываю… — Он не мог сказать, что в короткие минуты, не отвлекаясь от ближайшей задачи, вспомнил все самое страшное, что произошло с ним за эти годы…
Франц захотел тотчас же посмотреть место, которое могло подойти для рации — подвал под гаражом, где когда-то была мастерская. Когда они спускались по лестнице, которой давно никто не пользовался, они услышали, что к дому подъезжает машина.
— Вернулась жена. Не беспокойтесь. Я ее встречу и сам заведу машину в гараж.
Лавровский поспешил открыть ворота, Эмма уже нетерпеливо сигналила:
— Боже мой, как ты медлителен, Эуген! Я едва спаслась! Ты видел, что там, внизу? Ужасно, ужасно!
Она почти вывалилась из машины и дала ему проводить себя к дому.
— Тебе не надо было ехать…
— Что ты говоришь, Эуген! Если я сдам, что скажут женщины, которые видят во мне своего вожака! — надменно произнесла Эмма. Она уже оправилась. В голосе ее снова звучал металл, в глазах вспыхнул огонек пресловутой «фанатизации», к которой недавно призвал Геббельс.
«Валькирия тотальной войны!» — подумал он, глядя на все еще крепкую фигуру Эммы в длинном кожаном пальто, на резко обозначившиеся скулы под убором монахини.
— Тебе следовало бы проникнуться… — скорбя, сказала она и, вздохнув, добавила буднично: — Заведи машину в гараж.
Какие странные парадоксы подбрасывает жизнь! В эту ночь, всю пронизанную сигналами бедствия, озаренную «люстрами» осветительных ракет, разорванную разрывами неподалеку, Лавровский впервые за эти годы спал крепко, а проснувшись, увидел, что весна по-настоящему вошла в истерзанный, почти парализованный город. Он вспомнил все, что произошло, и подумал, что в указанном им месте, вероятно, уже обосновались люди… Кто они? Он не мог знать и, наверное, никогда не узнает. Какая разница! Пока сможет, он будет служить им.
Он понимал, что во избежание запеленгования рация должна перебрасываться из района в район. Люди Франца плохо знали город, а у Лавровского не было никого, кому можно было бы довериться. Но, обладая респектабельной внешностью, иногда пользуясь связями жены, он действовал напролом, с удивительной для него самого быстротой ориентировки и изобретательностью отыскивая возможность все новых убежищ для людей Франца и его техники.
Он никогда не видел никого, кроме Франца, но по размаху работы понимал, что действовала значительная группа. И однажды Франц сказал ему:
— Все может случиться. Если я не приду на очередное свидание, к вам явится с нашим паролем другой.
Лавровский теперь часто исчезал из дому. Это не укрылось от Эммы. Он объяснил, что играет в покер. Вспомнил «Уголок».
— Господи, — брезгливо проговорила она, — в такой момент! Впрочем, немало мужчин находят в этом забвение!
Как-то, вернувшись домой, он застал у себя в комнате Эмму. Она была в бешенстве.
— Что-нибудь случилось? — спросил он устало и без особого интереса, весь полный своим…
— Ничего, кроме того, что ты пал так низко, так низко…
Она давно не кипела таким негодованием, даже измена Рудольфа…
Лавровский похолодел: могла ли она узнать?.. И главное, что именно?
— Я тебя не понимаю, друг мой…
— Не понимаешь? Боже мой, отдала этому человеку все: свою молодость, деньги, положение. И в такое тяжкое для родины время он заводит интрижки. Мне все сказала жена Густава! Он признался ей, что дал тебе ключи от своей дачи.
Евгений Алексеевич настолько обрадовался такому обороту дела — потому что именно под этим предлогом получил от их знакомого ключи от загородного дома, — что вполне искренне бросился обнимать жену:
— Клянусь дочерью, Эмма, что я не для себя старался! Есть мужская солидарность: выручил старого друга…
Его слова были так естественны, спокойствие так неподдельно, что Эмма поверила.
Как-то Лавровский устроил Франца в мастерской знакомого художника, зная, что тот давно в ней не работает. И это место оказалось «счастливым», как сказал при встрече Франц, потому что именно здесь они получили сообщение «очень-очень обнадеживающее»… Лавровский понял, что развязка близится.
Все это время Лавровский ни о чем не спрашивал, ничего не загадывал, просто жил. На воле. И волей был удел Франца, вынужденного каждый день искать новое пристанище, не знающего, что будет с ним завтра. Это была свобода избранного жребия.
Он встречался с Францем, никогда не имея ни времени, ни обстановки, чтобы хоть отчасти сблизиться с ним. Только изредка благодарное пожатие руки или доверительное: «Получилось…» И к этому иногда — мимолетная улыбка, на мгновение снимавшая напряжение.
А конец близился неуклонно. Начался великий исход из города. Эмма получила приказ эвакуировать свой госпиталь. Избавленный, опять же хлопотами жены, от «фольксштурма», Лавровский должен был ехать с ней.
Это было невозможно для него: сейчас более, чем когда-либо, он был нужен здесь. Он сказался больным, договорились, что он приедет позже в небольшой городок, избранный для дислокации госпиталя.
Это не очень беспокоило Эмму: она была поглощена заботами о своих подопечных. Они простились наскоро, как-то небрежно. «Не задерживайся. Я буду беспокоиться о тебе», — проговорила она, подставив ему щеку для поцелуя.
О том, что их автоколонна попала под массированный удар с воздуха, о гибели жены Лавровский узнал много времени спустя, уже в лагере…
В ту же ночь после отъезда жены в опустевшей квартире он был разбужен настойчивым звонком у ворот.
Так как он замешкался, послышался шум: прикладами сбивали запоры. В дом ворвался целый отряд, было перевернуто все вверх дном, и еще до рассвета Лавровского всунули в «Зеленую Минну» и доставили в казармы СС в привокзальный район.
Ломая себе голову над возможными причинами ареста, Евгений Алексеевич более всего боялся провала Франца. В таких опасениях он провел много дней, пока его не вызвали на допрос.
Фантасмагория продолжалась: оказывается, он был схвачен за «участие в заговоре против фюрера». То, что он не имел ни малейшего понятия об этом, никакой роли не играло: как понимал Лавровский, он попал в сеть какой-то политической интриги, а на логику рассчитывать не приходилось.
И снова прошло много времени, пока выяснилось, что дело в какой-то мере связано со Штильмарком и его пасынком, американским агентом.
Однако само по себе обвинение в заговоре при всей своей нелепости содержало серьезную угрозу. Какая-то насмешка судьбы связала его со Штильмарком, и теперь от него зависела и участь Лавровского.
Никакие сведения извне не просачивались к заключенным, но они слышали вой сирен и грохот разрывов, и однажды их погрузили уже не в тюремные машины, а в закрытые автофургоны, и через короткое время они оказались в лагере для «подозрительных элементов», из чего можно было заключить, что «дело погашено».
В лагере не существовало особо строгого режима, по-видимому, смысл содержания их тут заключался в необходимости держать эту массу людей для работ по строительству укреплений.
Тут Лавровский встретился со Штильмарком, исхудавшим, поблекшим, но не потерявшим куража. И наконец объяснилось таинственное дело о «заговоре».
— Все идет от этого ублюдка Рудольфа, — говорил Штильмарк. — Он работал на американцев, может быть, даже с самого начала. Вполне может быть… Перед своим побегом он донес на меня. Зная о моей ошибке тогда, в 1934-м… Конечно, это сыграло для меня роковую роль. Ну а насчет вас… Здесь другое, совсем другое. У этого подонка есть одна слабинка: любовь к вашей дочери. И он всегда боялся, что в конце концов вы отнимете ее у него. Ему надо было убрать вас любым способом. Он приплел вас к этому делу. Не думайте, что Рудольф сейчас благоденствует. При всех условиях ему будут мстить за измену. Он должен будет скрываться. Под чужим именем, в чужих краях — это стоит недешево. Нет, он не будет благоденствовать.
Штильмарк говорил злорадно, мало думая о том, какое впечатление производят его слова на собеседника.
В лагере разрешалась переписка, можно было посылать передачи, это даже поощрялось, поскольку казенный кошт не обеспечивал рабочей силы. Лавровский написал Эмме, ответа не было, он считал, что госпиталь ее перебазировался куда-то. Пока не прибыла новая партия заключенных, и среди них нашелся человек, знавший о гибели Эммы.
Потом их перебрасывали из лагеря в лагерь, и он потерял в конце концов Штильмарка из виду. В прекрасный весенний день с невероятной помпой американцы открыли ворота лагеря. Администрация и в мыслях не имела оказывать сопротивление.
В свите «благодетелей» почему-то оказался, словно феникс, возникший из пепла, Штильмарк. Происшедшие с ним метаморфозы отразились на нем странным образом. Он не только не потерял кураж, но как будто вновь родился, чтобы с прежним пылом погрузиться в новую сферу.
— С «Ами» можно делать дела, — сообщил он Лавровскому и тотчас принялся разъяснять сложную спекулятивную игру, в которую просто-таки жаждал втянуть «старого друга».
Он принял участие в Лавровском тем более горячее, что тот оказался наследником своей жены, предусмотрительно открывшей счет в Швейцарском банке.
Он же отвез Лавровского в фешенебельный горный санаторий, называвшийся выразительно: «Убежище», где Евгению Алексеевичу предстояло долгий-долгий срок лечиться… Или в очень короткий — умереть.