Арбатская повесть — страница 15 из 47

На их поте, таланте, бессонных ночах, труде наживались миллионные состояния. А они — разве о прибылях они думали, выковывая бронированный щит России!..

Пестрой вязью легли мои тропки в тех краях.

Мотался я из Николаева в Херсон. Из Херсона — в Одессу. И снова возвращался в Николаев. И опять ехал в Херсон.

Надпись на стеле, поднявшей к небу могучий парусник с тугими парусами:

«Здесь в 1783 году построен первый 66-пушечный корабль Черноморского флота «Слава Екатерины».

Нужно было передохнуть после многочасового сидения в архивах, и тропка вывела меня по старым суворовским крепостным валам к Екатерининскому собору в Херсонской крепости.

В центре — плита. Белый мрамор с золотом:

Фельдмаршал
светлейший князь
ГРИГОРИИ АЛЕКСАНДРОВИЧ
ПОТЕМКИН-ТАВРИЧЕСКИЙ
Родился 30 сентября 1736 г.
Умер 5 октября 1791 г.
Здесь погребен 23 ноября 1791 г.

Бронзовые венки, окаймляющие плиту. С названиями и датами громких побед и свершений:

«Бендеры. 1789», «Николаев. 1788», «Аккерман. 1789», «Очаков. 1788», «Крым и Кубань, Екатеринослав. 1789», «Херсон. 1778».

Действительно —

И современники и тени

В тиши беседуют со мной…

Надпись, выбитая на другом памятнике:

Здесь друг Отечества почтенный муж Корсаков,

К желанию сынов России, погребен.

Он строил город сей и осаждал Очаков,

Где бодрый его дух от тела отлучен.

В таких городах, как Херсон, оживают страницы знакомых с детства книг, и «превеликие имена главных россиян» уже не кажутся хрестоматийной абстракцией.

«Тени»? Но что бы мы все были без них!..

Возвратился я в Николаев, когда дали над Бугом уже высветились звездной россыпью.

Поздним вечером иду по Большой Морской. Таинственно светятся окна старинных особняков. Но почему «таинственно»?.. Во всяком случае, я тогда так воспринимал эти огоньки. Ведь за этими окнами встречались, жили те, кто и строил «Марию», и готовил ее взрыв.

Тогда, в Николаеве, я еще не знал, что в одном из этих особняков жил весьма любопытный господин — Верман, главный организатор диверсии на корабле.

Трогаю массивные дубовые двери. Ручки — удивительного художественного литья: две бронзовые сказочные рыбы, кажется только что сошедшие со старинных морских гравюр.

4. «БУДТО Я НАХОЖУСЬ НЕ У СЕБЯ НА РОДИНЕ, А В ТЫЛУ ВРАГА…»

Мастерская Виктора Сергеевича Бибикова — на старом Арбате. Но в ней по-хозяйски поселились ветры всех широт и тревога суровых дорог, лежащих за тысячи и тысячи миль от столицы. Всплыла, с грохотом сломав лед, атомная лодка на полюсе — прожектор вырвал из темноты черные фигурки людей. Наверное, напряжение — основное настроение гравюры: моряки спешат выполнить задание, — кажется, слышны скрип и треск сдвигающихся ледяных полей. Пограничная тропа в завьюженных горах. Даль Советской Гавани. Ощущение солнца и резкого весеннего ветра, поющего в лиственницах, передано с пронзительной и острой точностью.

И хотя хозяину мастерской за шестьдесят пять, а титулы и звания — он заслуженный деятель искусств республики — дают ему право на спокойную работу, рядом с письменным столом я заметил рюкзак.

— Жду решения. Скоро должно отправиться в дальние моря трансатлантическое судно. Обещали взять…

Говорят, рейс будет трудным.

Трудно сидеть в четырех стенах. А самые счастливые часы в жизни мне все же подарили Полярное, Рыбачий, Тихий океан, Атлантика, Комсомольск-на-Амуре…

Что же, наверное, права песня: «В разных краях оставляем мы сердца частицу…» И тогда они уже становятся нашими краями, нашей землей. Тем более ежели побываешь здесь не раз и не два.

Северная сюита Бибикова, пожалуй, едва ли не самая обширная и в уже завершенных листах, и в планах. Еще бы — он знает Северный флот с момента его рождения. Виктор Сергеевич с улыбкой вспоминает тот первый, немыслимо далекий теперь поход на Рыбачий. Когда его встретили только молчаливые скалы да тучи птиц. А потом был другой Рыбачий, вошедший в легенды. В яростных всполохах огня. С мужеством, ставшим песней. С морем тревожным и свинцовым, как вся та лихая пора…

Уже позднее, став известным всей стране художником, он иллюстрировал книгу о кладбищах погибших кораблей, клиперах, летящих над пеной, о призраках, пробегающих по волнам, и каравеллах, навсегда оставшихся в таинственном Карибском море.

Иллюстрации были превосходны. Взрослые стесняются признаться себе в этом, но из детских увлечений часто рождается большая мечта. Во всяком случае, море определило многое, если не все, в судьбе Бибикова. Только жизнь оказалась интереснее легенд. И самому художнику пришлось увидеть, как поднимается в смертельную, последнюю атаку свою морская пехота и уходят в тревожную неизвестность североморские «малютки» и «щуки».

А теперь, кого ни назови — прославленных подводных асов Щедрина или Колышкина, Папанина или Бадигина, полярных капитанов или сибирских гидростроителей, — они оказываются добрыми знакомыми художника. Значит, не прошла жизнь где-то по обочине. Значит, со стоящими людьми стоял он рядом на трудовых привалах века.

Есть в творчестве каждого большого мастера вершины, отмеченные не только истинным блеском мастерства. Каждой вещи настоящий художник отдает душу. Но, наверное, при всем этом есть листы, рожденные художническим прозрением, тем творческим озарением, которое не имеет ничего общего с однозвучащим сим словом, употребляемым к месту и не к месту по поводу иных, весьма заурядных композиций.

Святая и прочная любовь Бибикова — море и флот. Море яростное, бросающее вызов людям и небесам. Море глубинное и мудрое в зеленой аквамариновой глубине своей, как философская поэма, как музыка. Хотя за кажущейся легкостью и порой необъяснимой целостностью увиденного художником мгновения — адский труд. И мастера, и путешественника, и исследователя.

В каюте командира одной из прославленных атомных лодок я увидел лист Бибикова.

— Любуетесь! Волшебно схвачен наш Север. И корабли. И настроение. Но обратите внимание на другое. Я слежу за творчеством Бибикова и держу пари: он не хуже моряка разбирается в кораблевождении, океанографии, навигационной прокладке, мореходной астрономии, нашей истории…

Наблюдение не случайное. Приглядитесь пристальнее к удивительному по мастерству листу художника «Эскадра Ушакова перед боем». Кажется, здесь совмещено несовместимое: спокойно разлитое над миром волшебство ночи и тревожное ощущение, что вот сейчас, через несколько мгновений все изменится: огонь корабельных пушек превратит это волшебство в ад, и с грохотом падающих мачт, с ревом пожирающего дерево огня пойдут на дно корабли с надменными янычарскими именами. Но я хотел бы обратить внимание и на другое. Знатоки флотской старины не перестают восхищаться, с каким знанием дела даны в гравюре и строй кильватерной колонны ушаковской эскадры, и такелаж ушедших в небытие парусных гигантов, и пушечные порты, и то немаловажное для моряка старого флота обстоятельство, которое отличает в его глазах знатока от дилетанта, а на языке старинных книг звучит для нынешнего юношества музыкой:

«…Коренной конец браса нижнего марса — рея крепится на такелаже бизань-мачты, а ходовой продевается в блок под салингом».

— Много месяцев работал в архиве Центрального военно-морского музея, — признается художник, когда я придирчиво допытываюсь, как, говоря словами отца флота российского Петра, «могла приключиться точность сия».

А знаменитый бибиковский портрет Ушакова. Не знаю, может быть, реставрированный нашим знаменитым Герасимовым портрет прославленного флотоводца ближе к «оригиналу». Но на листе, передающем настроение старых гравюр, и в избранном художником психологическом ракурсе, подчеркивающем мужество и какую-то неизмеримую усталость человека, — в таком «бибиковском» Ушакове нет пышной парадности. Здесь уловлены какие-то глубинные народные и человеческие движения души флотоводца. И хотя иконография его крайне мала и противоречива, веришь гравюре так же, как, скажем, шмариновской интерпретации Петра.

Речь идет, естественно, не о скрупулезном внешнем копировании оригинала: вероятно, здесь у Герасимова найдется больше антропологических аргументов в свою пользу. Я говорю о духе времени, о постижении русского характера.

Как-то, перелистывая книги в библиотеке художника, я обратил внимание, какое почетное место уделено в этом собрании гравюрам Дюрера, Хогарта, офортам Рембрандта, литографиям Довье, эстампам Стенлейна, Агина. И, конечно, Павлова.

Я заметил, Бибиков работает исключительно на линолеуме — материале, дающем удивительные возможности художнику.

— Виктор Сергеевич, вообще-то Павлову многие наши мастера должны быть благодарны.

— Да, и я в том числе. И не только как учителю. Это один из первых художников России, кто серьезно занялся линолеумом как материалом для гравюры.

Кажется, в немыслимо далекие теперь уже годы пришел мальчишка Бибиков, самоучкой решивший попробовать свои силы в гравюре, к Ивану Павлову в его знаменитый в то время домик на Якиманке. Что же, о лучшей школе для молодого художника нельзя было, и мечтать!

И Иван Павлов, а впоследствии Николай Шевердяев, автор первой линогравюры в России, не ошиблись в своем ученике.

Шевердяев любил гулять по ночной Москве. Вместе с Бибиковым они часами бродили кривыми арбатскими переулками. А Шевердяев умел рассказывать. И словно наяву поднимался вместе с ним Бибиков по старым скрипучим лесенкам в мансарду, где создавал свои доски непревзойденный русский офортист Мате. Бродил по тусклым набережным Сены. Спорил об искусстве в монпарнасских кабачках.