Глава шестая„ВЕКА?.. А ЧТО ВЕКА!..“
Мы ходим по мостовым. Мы ходим по истории. И камни, по которым мы прошли, — уже история.
1. КРАЙ СИНИХ ХОЛМОВ
Над Коктебелем опускалось мягкое предвечерье, и причудливые громады Кара-Дага, одеваясь сиреневой дымкой, отрывались от земли, становились невесомыми, легкими, прозрачными, парящими над иссиня-бирюзовыми бухтами.
В этот час и появилась на берегу моря, недалеко от дома поэта Максимилиана Волошина, эта женщина. Она не могла не привлечь к себе внимания: одетая в древнегреческий хитон, девически стройная, стремительная, женственная, казалась она тогда видением, вышедшим из древнего этого моря, из тысячелетней мглы Таврии. А волошинские стихи звучат в Коктебеле как сиюминутное поэтическое потрясение увиденным:
…Огнь древних недр и дождевая влага
Двойным резцом ваяли облик твой —
И сих холмов однообразный строй,
И напряженный пафос Кара-Дага.
Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху разбег, а мысли меру дали.
Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна его тоской,
Мой стих поет в строфах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой.
Потом мы вместе с ней читали эти строки. А тогда…
— Раньше я не встречал этой девушки, — заметил мой друг художник, стоявший рядом со мной. — Видимо, недавно приехала.
— Удивительное платье на ней. Но как оно вписывается в Коктебель. — Жена художника была женщиной, и, как у всех женщин, наблюдения ее не могли не нести оттенка определенной избирательности.
А я думал тогда о Волошине и Грине, и гриновская Ассоль с тех мгновений уже никогда не казалась мне нереальной фантазией художника.
Случаются такие неотвратимые порывы — не можешь остановить себя. Во всяком случае, рискуя показаться, человеком невоспитанным, я пошел к кромке моря, не раздумывая о приеме, который мне окажут, и последствиях своего непрошеного вторжения в одиночество, может быть, избранного сознательно, чтобы побыть наедине с волшебством этого полыхающего мириадом мягких полутонов неба и моря.
Девушка сидела на камнях, обдаваемых шипящей пеной, и, казалось, ничего не замечая, смотрела на горизонт.
— Извините… — я уронил первое спасительное слово, не зная еще, чем закончу фразу, и замолчал, когда она обернулась на звук голоса: только лицо выдавало в этом хрупком, нежном создании пожилую женщину, и растерянность моя станет тем более понятной, что черты этого лица показались мне удивительно знакомыми, хотя я мог поклясться, что никогда ранее незнакомку не встречал.
Вероятно, вид мой являл зрелище комическое, потому что улыбка, как спасательный круг, была брошена человеку, явно и окончательно утопающему. Мы разговорились. Не помню, в связи с чем было произнесено мною слово «Ленинград», а, как известно, два ленинградца, влюбленные в свой город, — это больше чем родственники.
Так я познакомился с Марией Ростиславовной Капнист, человеком удивительным и непостижимо-прекрасным. И совсем не потому, что уже тогда я узнал в незнакомке прекрасную актрису, известную всем по фильмам «Олеся», «Руслан и Людмила» и др. Обаяние этой человеческой натуры околдовывало, и я благодарю судьбу за тот теплый вечер у южного моря.
Вечером Мария Ростиславовна позвала меня в дом к давней своей подруге и приятельнице Марии Степановне Волошиной, вдове Максимилиана Волошина. Потом были незабываемые вечера в мастерской Волошина, наполненной тысячами прекрасных и неповторимых вещей: уникальные книги соседствовали здесь с нежными акварелями самого Волошина и работами К. Ф. Богаевского. На полотнах, рисунках, эскизах — подписи: Б. Кустодиев, К. Петров-Водкин, А. Головин, А. Остроумова-Лебедева, Г. Верейский. Портрет хозяина дома, исполненный могучей кистью Диэго Риверы. И вещи, записи тех, кто бывал здесь, жил, творил, размышлял и просто любовался прекрасным этим уголком земли: Горький и Шаляпин, Чехов и Бунин, Цветаева и Тренев, Грин и Эренбург, Анна Павлова и Паустовский, Скрябин и Поленов, Брюсов и Тихонов — не перечислишь всех, для кого Дом поэта, как его и сейчас зовут здесь, стал гостеприимным кровом.
И в окне — Он. Величественный Кара-Даг:
Преградой волнам и ветрам
Стена размытого вулкана,
Как воздымающийся храм,
Встает из сизого тумана.
По зыбям меркнущих равнин,
Томимый неуемной дрожью,
Направь ладонь к ее подножью
Пустынным вечером — один.
И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра…
Я трогал рукой конторку, за которой Алексей Толстой набрасывал по утрам страницы бессмертного своего «Петра», сидел за столом, где до сих пор сохранились автографы Куприна и Анны Павловой. Все сохранено Марией Степановной в том же виде, как было при жизни Волошина, как запечатлено в строках сестры Марины Цветаевой Анастасии:
«Максина мастерская. Пять высочайших полукруглых, узких окон, обходящих пятигранную башню, и в эти окна — море: прибои, грохочущие и пенные, часы синего штиля, вечера розового золота, ночи, обрезающие звездный полушар о лунные и безлунные горизонты, снова заря, пурпуром летящая в волны, снова штиль, снова прибой, обрушивающийся о короткую ровность бухты, и вдруг неведомо что вспомнивший час беззвучия и бестелесности, без цвета горизонта, — пропавшее, в преддверии рая, море…
Если подойти к окнам, к крайнему правому — Кара-Даг: голова великана, утром светлая, в легком дыме голубизны, днем — груда лесистых кудрей, резкие тени лба, щеки, носа и бороды у груди, легшей в блеск густой синевы, черноморской. Вечером — китайская тушь, очертившая на закатном полотне острие великановой головы.
Я гляжу в левое с краю окно: плавно идут в море далекие и отлогие песчано-лиловые, рыжие, пепельно-сизые, гаснущие хребты и мысы, и один из них, плавнее и смелее других, вытянулся о морскую гладь и затих…
— Макс, а наверх к тебе можно? (С Максом все на «ты».)
Свесив голову над перилами лесенки, ведущей по стене наверх, где деревянная площадка со столом и диваном и узкая галерея перед полками книг, Макс отвечает, что — да, можно, он сейчас не работает, ищет одну книгу, я не помешаю. Я взлетаю наверх.
Как здесь хорошо! Сколько книг! Вязки сухих растений, рыжих и серых, лиловые чертополохи. Как уютно под потолком! Глубоко внизу — мольберт с холстом, начатым, и расставленные у стены акварели. Таиах отсюда не видно — мы прямо над ней. Мы стоим на полу галереи — он над ней потолком».
Мы ездили в Сердоликовую бухту, и ничто не изменилось здесь, как во времена, когда по этой гальке ходил и Куприн, и Игорь Северянин, и Цветаева:
«…Сердоликовая бухта! Такое есть только в детских снах, в иллюстрациях Доре к Данте, пещеры, подъемы, невосходимые тропы по почти отвесным уступам. Скалы, нависшие над морем, по которым пройдет один Макс, маг этих мест с отрочества. И только кисти Богаевского, Макса и Людвига Квятковского могут их повторять на полотнах.
Они стоят, темные и золотые от режущего их на глыбы тени и солнца, рыжие и тяжелые, как гранит, и они тихи среди бьющихся о них волн, как вечность, о которую бьется время, все земные человеческие времена. Они стоят, равнодушные к грохоту волн Черного Киммерийского моря, к лодкам людей, которые к ним подплывают, с трудом, в обдающей их волне, спрыгивают на берег и карабкаются по огромным камням. Насытившись небом, в которое опрокинули головы, мы ложимся на камни, мелкие, и жадно, как все, что делает человек, роемся в сокровищах Сердоликовой бухты, показывая друг другу добычу, вскрикивая при каждом розовом, алом, почти малиновом камне, подернутом опаловой пеленой. У Пра и Макса их — шкатулки и россыпи, и лучшие они дарят друзьям.
Затем лодка принимает нас в себя, как камни в шкатулку, весло упирается в скалу, мы отчаливаем прыжками, и море принимает в себя нашу лодку бережно и любовно.
Позади виденьем тают Золотые Ворота, стерегущие драгоценную бухту. В море плещет дельфин крутой свинцовой спиной. Медуза — как большой прозрачный цветок, тонет в глубину синевы».
Сказочная красота этой земли, сам воздух которой, кажется, напоен поэзией, всегда будет поражать людей.
Сама Мария Ростиславовна — живая энциклопедия русской истории и культуры. Собственно, и сама она, и древний род ее — реальное воплощение этой истории. Об этом мы еще расскажем…
Однажды, когда вызвездилось небо и в темноте только у самого берега различались белопенные шапки волн, мы отправились купаться. Вода была теплая, как парное молоко, и не хотелось выходить на холодный песок…
Здесь, у моря, я рассказал Марии Ростиславовне о своем поиске и своих мытарствах.
— А знаете, я вам смогу, возможно, помочь…
— Каким образом?
— Попытаюсь познакомить вас с Анной Васильевной.
— С кем?
— С женой Колчака!
— С кем, вы сказали?
— С гражданской женой Колчака, Тимиревой… Она мне что-то рассказывала об этой истории…
2. МАРИЯ РОСТИСЛАВОВНА ГНЕВАЕТСЯ НА БЕЛИНСКОГО
Род Капнистов дал солдат, военачальников, поэтов, «бунтовщиков против царей», людей беспокойных и мужественных. Недаром на старом гербе Капнистов над грозными, ощерившими пасти львами и изображением извергающегося вулкана шел на золотой ленте, перечеркнувшей голубое поле, девиз: «В огне непоколебимый!».
«Родовое древо» Капнист росло не в тиши — под ударами судьбы, молний, грохот баталий, мятежей, в атмосфере ожесточенных социальных и нравственных схваток. За первой «ветвью» — итальянскими солдатами и стратегами Капнисси с острова Занте — вторая: любимец фельдмаршала Румянцева Василий Петрович. Сын Василий Васильевич вплел в венок Капнистов славу пиитическую. Сыновья Василия Васильевича Алексей и Семен — декабристы — навсегда вошли в историю с той самой секунды, когда раздался гром пушек на Сенатской площади. Через детей декабристов, свято хранивших память о мужестве отцов, через деда Ростислава Ростиславовича к отцу замечательной актрисы Марии Ростиславовны — тоже Ростиславу Ростиславовичу — тянется из глубин веков необорвавшаяся нить рода, давшего России столько прославленных и святых для нас имен.