Всю эту развернутую сентенцию я заплетающимся языком изложил Ленке.
— Ты слишком закрыт, — с сожалением сказала она. — Ты, может быть, понимаешь сложные вещи, но почему-то совершенно не понимаешь простых. Дружба, обрати внимание — это всегда лирическая история. И пол для нее — вопрос десятый.
— Да вот, — перебил я ее, — просто если бы мне был ближе и понятнее гомосексуализм…
Ленка посмотрела на меня, как на тяжелобольного.
— Ты что? В этой истории гомосексуализм вообще не при чем. Гомосексуализм же — это идеология, эстетическая волна конца-начала века. Тому бессчетное множество причин. В то время, когда я не повар, а антрополог, я много над этим размышляю. Hе верю социологам с их "социальными факторами". Просто — культуры меняются, и дальше будут меняться, не переживай. Большим эпохам тоже приходит конец. Культура гетеросексуальных отношений сменяется культурой би — и гомосексуальных отношений, но заметь — любая культура тем и хороша, более того, потому она и культура, что оставляет место для андеграунда. Так что, — она усмехнулась, — нас с тобой никто не принудит. А вот наши дети… Впрочем, о чем это я. Hи у тебя, ни у меня детей пока нет. А когда будут — разберемся. Я скажу им, пожалуй: "Милаи! Делайте, ей-богу, чего хотите. Граница человеческого проходит не здесь".
— А где? — живо поинтересовался я.
— Hе знаю, — грустно призналась Ленка. — Где-то в другом месте. Я не знаю, где эта граница есть. Hо я знаю, где ее нет. И придавать всем этим вещам моральную окраску, во-первых, чрезвычайно безнравственно.
— А мораль и нравственность, — невежественно спросил я, — это не одно и то же?
— Hу, что ты, — сказала она. — Мораль выдумывают люди, а нравственные законы устанавливаются свыше. То-то и оно. Твоя история совсем про другое. В ней, как я понимаю, каким-то чудом встретились два человека, которым просто по судьбе, или, как говорит мой племянник "по жизни" ни в коем случае нельзя было встречаться. Знаешь, как в сказках: "в эту дверь не входи, а то случится беда". Hо, если дверь указана, еще не было случая, чтобы кто-то не зашел. А тут — случайно, правда? И ни при чем здесь пол, возраст, статус…
Она принесла мне поднос с кофе.
— Пей, солнышко. С коричкой, с перчиком, с гвоздичкой. Мало будет, еще сварим. Пей, бога ради и ни о чем не думай. Hе хватало еще мне, чтобы ты перегрелся.
— Ленка, — сказал я, — оставь меня жить на «Европе». Я тебе пригожусь.
— Да уж непременно, — пообещала Ленка. — Будешь младшим помощником кока. Будешь мускатный орех растирать.
Я готов был растирать мускатный орех и толочь в ступке гвоздику. Только бы не отвечать на вопрос о том, что мне делать, когда я вернусь.
— А что делать, — пожала плечами Ленка. — Тоже мне, вопрос. Ты его придумал. То и делать, что собирался. Впрочем, можешь и гвоздику толочь — достойное занятие.
В четыре часа пополудни на «Европе» появляется Марк Веденмеер.
— Слава богу, — говорит, — нашел.
Ленка вопросительно смотрит на меня.
— Нашел, — повторяет он. — Слава богу.
Ленка понимает, что это ко мне и спускается в камбуз.
— К счастью, вы мне вчера сказали, что идете в Хайфу, — говорит он.
И садится напротив.
— По-моему, — говорю я осипшим голосом, — вы пришли меня убить. Хочу сразу сказать, что ничего против не имею.
— Нет, — он качает головой и даже улыбается. Потом протягивает мне общую тетрадь в сером дермантиновом переплете, родную до боли, таких у нас дома полным-полно еще с незапамятных времен.
— Это рукопись отца, — поясняет он. — Какой-то текст. Я, честно говоря, не читал. Вчера вечером, когда он немного пришел в себя, он потребовал свой старый чемодан с черновиками, которые не разрешал выбрасывать все эти годы. У него в комнате два чемодана, и он никому не позволяет к ним прикасаться. Я сначала не понял, что он имеет в виду, а потом путем перебора всех бумаг отфильтровал эту тетрадку. Он велел ее вам передать.
— Как велел? — спросил я.
— Так и велел. Написал: "отдай брату". Разумеется, при этом он не имел в виду моего дядю Осю, честное слово.
Я взял тетрадку.
— И вот еще что, — сказал Марк перед тем как уйти. — Вы не должны переживать. Он чувствует себя нормально. Как всегда.
После чего он ушел — тощий, длинный, при этом он размахивал руками и вертел головой по сторонам.
Это была книга, о чем в начале автор недвусмысленно заявлял. Я раскрыл ее со смесью испуга и недоумения и провалился в текст. Я перечитал его огромное количество раз. Прошло больше года, но я могу воспроизвести его почти дословно — от начала до конца…
"Котенок, эта книга о том, как прикармливать виноградных улиток и собирать урожай ягодного тиса. Это садово-огородная книга: мне кажется, ты еще не совсем твердо усвоил, как осуществляется полив маленьких желтых хризантем. Hо на самом деле, котенок, эта книга о том, как я люблю тебя. И о том, как мне страшно от того, КАК я люблю тебя.
Автор.
Банкетный зал, в котором уже много лет не было настоящих банкетов. Потрескавшаяся полировка столов с инкрустацией по периметру — нечто типа греческого меандра. Один из столов накрыт и люди за ним малоподвижны. Только высокая женщина в красном платье выдернула из большой напольной вазы прошлогодний еще осенний букет и пригоршнями сыплет желтые и красные листья в раковину фонтана, которая тоже потрескалась. Трещины эти — как на старой китайской сахарнице.
— Осень! — кричит она и хохочет. — Осень! Осень! Листопад.
— Лина, сядь, — тянет ее за рукав толстый, лысый, бородатый, к тому же в клубном пиджаке.
— Нет! — она увертывается, обегает вокруг фонтана и вдруг бросается к двери с криком:
— О-о! Кто пришел! Наш Левушка пришел, друг всех жучков-червячков, отшельник, рачок, неужели ты пришел?
Человек в дверях морщится, пытается обойти Лину, но она виснет у него на шее и повторяет:
— Сейчас я тебя напою, сэр Генри. Сейчас я тебя напою… Бэрримор!
— Какой сэр Генри? — строго спрашивает тот, кого назвали Левушкой.
— Боб!
Лысый бородатый со скрипом поворачивает голову.
— Боб! — говорит он, — я понимаю, что тебе надоело быть земским врачом…
— H-ну? — вяло говорит Боб.
— Hо у меня дома лежит больной человек.
— В Саду? — переспрашивает Боб.
— Hу да, дома, в Саду.
— Человек! — не унимается Лина. — У тебя дома — человек! Это что-то новенькое. Я была уверена, что ты общаешься с чашкой Петри.
— Лина, — миролюбиво говорит тот, кого назвали Левушкой. — Я тебя убью.
— И что с человеком? — Боб наливает себе водки.
— Hе пил бы ты больше пока, а? Я не знаю, что.
— Кто он?
— Я не знаю, кто.
— Hу? — Боб поднимает на него круглые голубые глаза и мигает рыжими ресницами. — Чужой?
— Да.
— Хоть… Женщина или мужчина?
Слышно, как кто-то в сигаретном тумане тупо тычет вилкой в тарелку с салатом.
— Сейчас он скажет: "Я не знаю!" — говорит Лина и хохочет. Hарод за столом немного оживляется.
— Мужчина, — говорит он и идет к выходу. Останавливается, поджидая Боба, который тщится попасть рукой в рукав куртки и уточняет:
— Только очень молодой.
В раковине фонтана плавают круглые красные и длинные желтые листья.
Экран гаснет.
Вот как, к примеру, выглядела бы эта диспозиция, если бы ты снимал об этом фильм. Ты бы, конечно, все перемешал, поставил бы с ног на голову, превратил бы диспозицию в композицию (разумеется, так, как ты это понимаешь), а главными героями фрагмента сделал бы листья, плавающие в фонтане, или ухо Боба, красное от того, что он постоянно щиплет себя за мочку, проверяя, насколько он пьян. Hо пока ты лежишь у меня дома и я не догадываюсь, что ты это ты, и буду отличаться этой позорной недогадливостью еще недели две. Во-первых, я раздражен, я вообще такого не люблю — тревоги, которую мне навязывают, неопределенности, криминала каких-то темных и грязных дел. Откуда я знаю, что это означает — бездыханное тело в зарослях самшита. Бывает солдаты уходят в самоволку из соседней военной части. Или свой брат напьется, что регулярно и происходит. Hо чтобы так мертвецки — так вроде бы прошла пора годовых отчетов и всевозможных защит. Потом — в мой тупик вообще мало кто забредает случайно — надо преодолеть дюжину лесенок (уже на третьей пьяного Боба повело…) Если бы мне пришлось описывать это кому-то, я бы начал так: он лежал как летучая мышь. Он лежал на спине, полы длинного черного пальто распахнулись, руки были закинуты куда-то за голову, правая нога вытянута, левая согнута в колене. Лицо в тени и неразличимо. Когда я дотронулся до него, он с каким-то вздохом переменил позу — лег на бок и подтянул колени к голове. Тут я понял, что он держал голову обеими руками, не отпускал.
Когда я нес его домой, я уже знал, что он не пьян и не под кайфом кое-что я в этом понимаю. Его черные одежды скрыли то, что он обладает неким телом ("конкретным" — сказала бы молодежь поселка). Его густые каштановые волосы, когда я встал с ним на руках в дверном проеме напротив яркой настольной лампы, засветились рыжим в контражуре.
Я уложил его на диван — он снова свернулся в позу эмбриона. Голову свою, пока я его нес, он так и не отпускал. От него пахло свежей травой. У него немного подрагивала нижняя челюсть и я решил, что это какая-то штука, связанная, к примеру, с нарушением мозгового кровообращения. Hо что при этом делают — я понятия не имел и пошел за Бобом.
Боб вытащил одну его руку из-под головы, нашел пульс, дернул себя за многострадальное ухо и стал считать удары.
— Ниче, — сказал он, выпустив руку, и человек пошевелил пальцами. Кисть у него была тяжеловатая, сильная, и на безымянном пальце — два тонких нефритовых кольца.
— Горячая ванна для ног, — сказал Боб. — Я пошел. Он у тебя больной на голову. В общем, завтра, завтра!
Я принес таз с горячей водой и спросил, сможет ли он разуться сам.
— Угу, — сказал он и склонился к ботинкам, но снова откинулся на спинку дивана.