3
Я жил в крепости уже около месяца. Семейство моих соседей несколько раз праздновало какие-то случайные получки денег, несколько раз затевалось в скромной комнате великое пьянство: бушевал отец, ругался сын и вопили мать и дочь. Но вдруг все стихло, и стихло на довольно продолжительный срок, так что я даже осведомился у хозяйки, что сталось с моими соседями. Оказалось, что сын где-то сильно проворовался и теперь скрывается, потому что его ищет полиция; отец, получивши от сына некоторое количество денег, тоже пропал без вести: а мать бегает и отыскивает мужа и сына; дочь же Саша потому не являлась домой, что делать тут ей нечего.
Раз, ночью, я был разбужен голосами в комнате соседей.
— Где же тятька? — спрашивала Саша.
— Да бог его знает, — отвечала мать. — Вон Яшутку-то, мотри, словили — пропадет теперь.
— А он где?
— Известно где: скрывается.
— Видела ты его? — спросила Саша.
— Видела. Молчи! спи!
Наутро явилась полиция. Я слышал, как грубый, начальнический голос расспрашивал хозяйку, где живет Андрей Дмитриев и не у него ли скрывается сын, Яков Андреев? Хозяйка объявила, что хотя Андрей Дмитриев и живет у ней, но что его теперь нет дома; а если его благородию угодно, то можно видеть жену Андрея Дмитриева. Начальство вошло в комнату соседей.
— Ты кто такая? — обратился начальник к старухе.
— Вера Павлова, ваше благородие.
— Жена Андрея Дмитриева?
— Так точно, ваше благородие.
— Где же муж?
— Не могу знать, ваше благородие: четвертый день не бывал дома.
— А где сын, Яков Андреев?
— Тоже не могу знать, ваше благородие: вот шестые сутки не вижу.
— Врешь!
— Убей меня бог, ваше благородие!
— Ты его скрываешь где-нибудь. Врешь!
— Никак нет, ваше благородие. Как перед господом богом…
— Экие подлецы! — рассуждал полицейский чиновник, — в своем квартале грабят, как будто Москва-то клином сошлась! Ты скажи своему Якову, — обратился чиновник к старухе, — что напрасно он бегает — отыщем… Отыщем, и уж тогда не отвертится — прямо в Сибирь! Я покажу, как марать мое имя!
— Он, ваше благородие, может быть в этом деле не виноват, потому…
Старушка заплакала.
— Хорошо, хорошо, там увидим, как не виноват, — грубо возразил полицейский и вышел.
Весь день старушка мать и Саша провели в хлопотах: они бегали куда-то, часто появлялись в своей конурке, шептались, приносили и уносили что-то.
Вечером, часов в шесть, в сенях раздался грубый, полунасмешливый голос каких-то людей: «Ну-ка хозяйка, принимай гостя»; затем послышался взвизг хозяйки, и через секунду двое полицейских принесли в комнату соседей умирающего старика, которого они подняли где-то на улице.
— Ах, батюшки мои! Ну-ка, он помрет! — вопила хозяйка.
— Туда и дорога, — заметил один из стражей. Явились мать и дочь. В комнате поднялся плач.
— Андрей Митрич! голубчик! — звала мать, тормоша окоченевшего старика.
— Тятенька! миленький! — кричала дочь. Но ответа не было.
Неподалеку жил студент-медик, позвали его; тот для очистки совести отворил кровь — кровь не пошла. Студент постоял, постоял, помотал головою и вышел. Старик умер.
— Батюшка ты мой! кормилец, поилец ты наш! охо-хо, хо-хо! — вопила старушка, припав головою к груди старика.
Саша тоже плакала.
Через несколько времени вошла ко мне хозяйка.
— Слышали: умер?
— Да.
— Без покаянья умер-то, — заметила хозяйка.
— Чем же она хоронить его будет? — спросил я.
— У них есть теперь деньги, — шепотом сообщила мне хозяйка.
— Откуда же?
Хозяйка приложила палец к губам, осмотрелась, боясь даже стен: «ну-ка подслушают», — и тихонько произнесла:
— Яков-то с товарищами купца какого-то ограбил, тыщи три, слышь, у него сблаговестили, так он, говорят, с матерью-то поделился, сотни две дал, — прибавила хозяйка уже так тихо, что последние слова я скорее разобрал по движению губ, чем по звукам голоса.
— Где же теперь Яков?
— Скрывается. Ну, да уж Сибири не миновать. Вчера ночью здесь был. «Ежели, говорит, пашпорт успею выправить, убегу, говорит, отсюда». Вчера, поди какое пиршество у нас тут было: одного донского никак дюжины две выпили, — добавила словоохотливая баба, тихонько выползая из моей комнаты.
Ночью, когда я уже загасил свечу, кто-то вошел в комнату соседей. Сквозь щелку в перегородке я посмотрел туда и увидел Якова. Он был одет щегольски: красная шелковая рубашка, кафтан тонкого сукна, плисовые шаровары и высокие с бураками сапоги. Лицо Якова опухло от пьянства. Он подошел к кровати, где на грязных лохмотьях лежал мертвый отец, и не то улыбнулся, не то скорчил кислую гримасу при виде покойника — не разберешь.
— Гроб-то закажи, — обратился Яков к матери, — да саван, что ли, ему сшей, — равнодушно изрек он и, позевывая, вытащил из кармана депозитку, которую и сунул в руки старухи. — Ну, я пойду, — добавил он, — завтра, может, пашпорт получу, — там прощайте!
— Как же мы-то останемся, Яша? — спрашивала мать.
— Как оставалась до сих пор, так и теперь останешься.
Старуха захныкала.
— Бога в тебе нет, Яша!
— Ишь ты на деньги-то очень падка.
— Да как же нам-то жить? — плакала старушка. — То двое были, а тут вдруг ни одного.
— Экое горе! А ты пореви, пореви — перебуди всех, дери тебя черти!
И Яков поспешно вышел из комнаты, сильно хлопнув дверью.
Наступил день похорон. Мертвеца оплакали, как следует по обряду христианскому, и снесли в бедном тесовом гробе на кладбище. Так как у старухи были некоторые деньжонки, то устроились поминки. Собрались различные полуголодные бедняки, и пошел пир. Кутеж продолжался до глубокой ночи. Якова не было между пирующими. Наконец, часов около двенадцати, явился и он. Тихонько пробрался Яков в комнату матери, скромно поздоровался с пьяными гостями и осторожно вел себя довольно долго: видно было, что он боялся отыскивающей его полиции. Яков был совершенно трезв. Но к концу кутежа он не выдержал своей роли: выпивши довольно много, он вдруг почувствовал в себе необыкновенную храбрость, — грозил перебить всех, кто только осмелится дотронуться до него, послал за водкой и подбил товарищей затянуть песню. Через минуту молодецкие груди сильно заколыхались от громогласных звуков:
Я посею ль, молода, младенька,
Цветиков маленько, —
гаркнули наши удальцы. Маленькая квартирка стоном застонала от могучих голосов, задребезжали стекла и оконные рамы, отголоски понеслись вдоль улицы, расплываясь в ночной тишине. Я посмотрел в щелку на Якова. Он сидел у небольшого столика, бойко подпершись в бока; оловянно-грязные глаза упорно смотрели в стену и вероятно ничего ровно не видели; рот его то открывался, то затворялся как-то механически, без воли хозяина, причем вылетали оттуда дикие, громкие звуки. В порыве самодовольствия и презрения ко всему, Яков разорвал даже свою рубашку от самого ворота, почему, приходя в пафос, он сильно колотил себя кулаком в голую грудь. Четверо товарищей Якова сидели на кровати с самыми бессмысленными, пьяными лицами; мать и сестра давно уже спали на полу, уткнувшись головами далеко под кровать.
Вдруг раздался стук в наружную дверь. Яков чутко прислушивался. Он в мгновение побелел, как снег; бессмысленные глаза разом осветились как-то зловеще: слегка пошатываясь, Яков приподнялся со стула и начал усиленно слушать. Стук повторялся. Кто-то резко крикнул: «Отвори!». Несколько голосов поддерживали кричавшего. Беглец разом сообразил, в чем дело.
— Полиция! Как быть? — обратился он к товарищам.
Но товарищи тупо смотрели на него и только хлопали глазами да чавкали парализованными губами.
Яков совершенно отрезвел. Он окинул взглядом комнату, в секунду, кажется, перебрал глазами все, что было в ней, и заскрежетал зубами: чего-то он не находил.
— Эх, ножа-то нет! — взвизгнул вор.
Между тем хозяйка отперла дверь. Несколько человек вошли в сени, послышались вопросы: «где? куда?».
Яков, как застигнутая врасплох кошка, заметался из угла в угол, не зная, куда деваться. Он еще взглянул на товарищей, думая, вероятно, при их помощи отделаться хоть силой; но те совершенно никуда не годились и, казалось, не понимали, в чем дело. Не видя помощи ниоткуда, Яков схватил стул, быстро изломал его, взял в руки ножку и, потушив свечу, бросился к двери. В коридоре показался огонь. Яков припер двери и затаил дыхание.
— Где? — спросил начальственный голос.
— Вот тут, — указала хозяйка на конуру соседей.
— Я тебе покажу, каналья, как не давать знать полиции, когда тебя обязали подпиской! — шумел тот же голос.
— Да ведь, батюшка, отец мой!.. — слезливо оправдывалась хозяйка.
— Молчать! Эй, ты, отворяй! — крикнул начальник и стукнул в дверь.
Ответа не было.
— Отворяй, говорят тебе, или дверь велю выломать!
Опять молчание.
— Ломай дверь! — обратился начальник к кому-то.
Несколько человек, вероятно полицейских, дружно откашлялись и наперли: перегородка застонала и заколыхалась сплошь, так что грозила повалиться даже и в моем стойле; наконец раздался оглушительный треск, дверь у соседей сорвалась с петлей и упала, мать и дочь проснулись и завопили. Я заглянул в щелку и увидел такую картину.
Яков стоял посреди своей миниатюрной комнатки, высоко подняв над головою обломок стула; лицо его было совершенно бело; черные глаза горели, как два угля; гнев и страх, исказившие его физиономию, особенно резко выражались в широко открытом, перекосившемся рте и поднятых бровях. Красная, яркая полоса света, вырывавшегося из коридора сквозь выбитую дверь, освещала всю фигуру Якова. Остальные личности, притаившиеся в полутемном углу, сами собою отодвигались на второй план в этой страшной картине. Мать и дочь, наполнявшие бессознательным, диким криком всю квартиру, барахтались где-то под кроватью, едва ли объясняя себе причину собственного вопля, потому что обе были пьяны; собутыльники Якова жались один за другого, растерявшись и недоумевая, что им предпринять.