Японца встречали несколько офицеров американского флота, почтительно козыряя ему.
Не то чтобы Гривсу стало завидно, но все-таки было немного грустно оттого, что его никто не встречал.
Гривсу не надо было дожидаться багажа: с ним ничего не было. Первый раз в этот день Гривс вспомнил, что, в сущности, он бежал из дома, поссорившись с женой, и теперь, кажется, навсегда. Кто из них виноват, не было важно. Они просто перестали понимать друг друга. Они оба слишком старались быть независимыми, и каждый старался сильнее. И вот он один в Гонолулу. Гривс арендовал «плимут» в компании «Авиз», с которой он ощущал какое-то родственное чувство, несмотря на активное неприятие ее девиза, и направился в город.
Скользя в потоке разноцветных автомобилей по обсаженным пальмами улицам, Гривс невесело вспоминал, как когда-то он искал здесь с карандашом и альбомом лица для будущей картины под названием «Человечество». Жизнь его сложилась, однако, по-другому.
Когда Гривс демобилизовался, отец предложил ему место управляющего на консервном заводе, превратившемся за годы войны в процветающий гигант. Но Гривса раздражало то, что отец разбогател в то время, когда люди погибали. Гривс ушел из дому, решив жить самостоятельно. Долгое время он обивал пороги иллюстрированных журналов, пытаясь продать военные зарисовки. Но война кончилась, и редакторы морщили носы: зачем напоминать людям о перенесенных страданиях? Им нужен был конструктивный оптимизм.
Отчаявшись, Гривс устроился художником на фабрику тканей. Он отдался этому делу с рвением, и вначале ему доставляло удовольствие встречать на улицах платья и рубашки с узорами, придуманными им. Люди хотели празднично одеваться и поменьше думать о войне. Бойкие искорки, цветные четкие линии под Мондриана, чуть асимметричные квадратики под Поля Кле, фантастические инфузории под Миро, и ткани здорово шли. Через несколько лет Гривс женился на дочери хозяина и стал его компаньоном, подыскав на место художника молодого способного парнишку. Теперь у Гривса стало больше свободного времени, и он пытался заняться живописью, возвращаясь к довоенным замыслам. Но рука была слишком набита на бездумных узорах. Рука разучивалась мыслить. Жена посмеивалась над увлечением мужа, считая это странным для человека с положением в деловом мире, и Гривс стал тайно ее ненавидеть, как будто она была причиной его бессилия. Они становились совсем чужими. Постепенно Гривс начал пить.
Однажды новый художник — парнишка с такими же нервно-самоуверенными глазами, как у того русского в самолете, — пригласил Гривса к себе домой. Художник вытащил на середину комнаты большой холст и деловито спросил:
— Не блестит?
Гривс подавленно молчал. На холсте было разбросано множество лиц. Они переливались одно в другое, переполнялись одно другим и разрывали друг друга. И весь этот кажущийся хаос складывался в гармонию единого лица — лица человечества.
Гривс подавленно молчал. Все было правильно: кто-то должен был написать такую картину, и для искусства было неважно, кто именно. Просто Гривс опоздал. С того дня он выбросил краски и холсты и стал пить еще больше…
…Воспоминания о юношеских надеждах и сознание, что они так и остались неосуществленными, не слишком веселили Гривса, ведущего авизовский «плимут» по Гонолулу. Он вдруг почувствовал тяжесть рук, тяжесть лица, уже начинавшего дрябнуть, свинцовую тяжесть в мыслях и подумал, что хотя он и сделал отчаянный побег из внешне удачной, а на самом деле неудавшейся жизни, этот побег запоздал.
Гривс снял номер в «Хилтоне», содрал с себя одежду, бухнулся в постель и заснул под равномерный шум «эркондишена».
«На кой черт я приехал сюда? — была первая мысль, с которой он проснулся. — Да, я приехал взглянуть на Пирл-Харбор. Но что толку смотреть на кладбище собственной юности?»
И все же он должен был увидеть Пирл-Харбор.
Гривс спустился вниз, неприветливо покосившись на мистера Хилтона, розовощеко сиявшего из позолоченной рамы в холле.
Публика, сновавшая в холле, была, в основном, пожилая: дохлые леди с искусственными цветами на шляпках, в драгоценных колье, тщетно прикрывавших морщинистые шеи, и такие же апоплексические джентльмены в шортах, обнажавших волосатые икры с солевыми отложениями. У всех были напряженные улыбки, похожие на рекламу зубной пасты (судя по зубам, весьма низкого качества). Они из кожи лезли, чтобы показать друг другу, как они счастливы тем, что отдыхают на Гавайях, хотя им, наверно, было разрешено есть лишь протертые супы и находиться на пляже лишь полчаса, да и то под тентами. «Не посмеивайся, — сказал себе Гривс. — Еще немного, и ты тоже будешь таким».
Гривс зашел в магазинчик, находившийся в холле, чтобы купить бритвенные принадлежности, кое-какие мелочи и рубашку. Он выбрал себе точно такую же рубашку, какую носил когда-то во время увольнительных, — расписанную пагодами и пальмами.
Когда, побрившись и переодевшись, Гривс подъехал на «плимуте» к стоянке катера, перевозившего посетителей к памятнику жертвам Пирл-Харбора, он увидел японца.
— Ну как, вы уже произнесли свою речь? — спросил Гривс.
— Еще нет, — сказал японец. — Торжественное собрание будет сегодня вечером. Я приглашаю вас, если, конечно, вам интересно.
«Как бы не так!» — подумал Гривс, ненавидевший все на свете торжественные собрания.
Катер двинулся, чуть подпрыгивая на волнах.
Морячок в ослепительно белой шапочке, похожей на кремовую блямбу, и в брюках клеш, выутюженных, наверно, под матрасом, как это делал Гривс во время службы, предупредил пассажиров, что фотографировать запрещается. Это вызвало недовольство среди некоторых туристов: им так хотелось сняться на фоне знаменитой бухты, чтобы потом показывать карточки знакомым!
— Ну как, узнаете? — спросил Гривс японца, окидывая взглядом бухту.
— Нет, с самолета все было по-другому. Тогда я видел только военные объекты. А сейчас я вижу лица людей, чаек, волны, пальмы.
Гривс не узнавал бухты. В ней не было «Аризоны», а без «Аризоны» все выглядело по-другому.
Катер мягко стукнулся о старые автомобильные покрышки, и пассажиры стали выходить, сразу попадая в беломраморные стены небольшого музея, стоящего над водой.
Местный гид — еще свеженький старичок с сетью красных прожилок на лице, создававших впечатление румянца, — одернул морской китель, горделиво задрал подбородок со следами порезов от тупой бритвы и поднял руку, призывая к тишине, чтобы все осознали значительность момента.
— Леди и джентльмены, вы находитесь на том историческом месте, где… — начал он с равнодушной патетикой, как будто включил внутри себя заигранную пластинку.
Гривс отделился от толпы и стал рассматривать фотографии, висевшие на стенах. Он увидел пылающую «Аризону», пикирующие японские бомбардировщики, но это была история лишь в общих чертах. На фотографии не было ни библий, медленно падающих из распоротой картонной коробки, ни руки с наколкой «Джим любит Нэнси», обнимающей сержанта, у которого вывалилось зеркальце из нагрудного кармана, ни священника с черным от копоти лицом, беззвучно шевелящего губами. Детали исчезли, хотя, может быть, детали и есть история. Гривс пошел дальше и, встав на открытом мраморном помосте, увидел торчащие из воды части затопленной «Аризоны», покрытые зеленоватой плесенью. Музей находился непосредственно над лежащим на дне уже двадцать пять лет линкором.
— Пусть вздрогнет сердце каждого из вас, леди и джентльмены… — вторгся в сознание Гривса свистящий фальцет гида. — Под вами, внутри «Аризоны», до сих пор находится более тысячи американских моряков, геройски погибших, защищая человечество. Родной корабль стал для них вечной обителью…
И Гривсу стало страшно, как будто это он сам, еще молодой и на что-то надеющийся, лежал там, внутри «Аризоны», а здесь, на мраморном помосте, стоял не он, а какой-то совершенно чужой ему человек.
Гривс подошел к стене, у которой мерцали венки с такими же искусственными цветами, как на шляпках у пожилых леди в «Хилтоне», и стал читать фамилии, врезанные в мрамор.
Многих из них он знал лично и даже рисовал.
Вон тот был из Чикаго, поляк по происхождению, и забавно исполнял разные веселые мелодии на гребенке, обернутой папиросной бумагой.
Вон тот был из Алабамы, толстый добродушный негр с незакрывающимся, как у Щелкунчика, ртом, из которого торчали великолепные белые зубы. Про него шутили, что он гонится за собственными зубами.
А это Билл Люерс, который одолжил Гривсу в ту памятную ночь двадцать долларов, и долг теперь навсегда остался за Гривсом. «Смотри не опоздай, старина… — сказал Билл Гривсу, оставляя его с той девушкой, и поощрительно подмигнул. — Впрочем, если ты не опоздаешь, я перестану тебя уважать…» — И, грохочуще захохотав, Билл пошел по улице в обнимку со своей девчонкой, шикарно подметая асфальт клешами и не зная, что уходит от Гривса навсегда.
У стены с именами погибших Гривс увидел долговязого русского. Русский был серьезен, даже выглядел старше, и его глаза не были такими самоуверенными, как в самолете.
— Я надеюсь, что Пирл-Харбор не повторится, — тихо сказал русский, узнав Гривса.
— А, все повторяется!.. — махнул рукой Гривс. Когда посетители снова сели в катер, японец, слышавший обмен фразами с русским, сказал Гривсу:
— Теория повторяемости — ложная теория. Как говорили древние, нельзя войти в одну и ту же воду дважды.
— Основной состав воды — это, Н2O, как и основной состав человеческой психологии — это стараться сильнее, — сказал Гривс. — Сколько было прекрасных идей, и все они разбивались о психологию. В ней изменяются только примеси, но не Н2O.
— Напрасно вы так думаете, — возразил японец. — Например, многие методы угнетения, которые когда-то считались сами собой разумеющимися, сейчас кажутся нам позорными.
— Угнетение просто переоделось в более современный костюм и научилось приятно улыбаться, — сказал Гривс.
— Согласен, но все-таки его руки не так свободны, как прежде, — настаивал японец. — А насчет возможности новой мировой войны… что же, я думаю, что прошедшая война нас кое-чему все-таки научила. Мы, может быть, как никогда, почувствовали себя человечеством, а не отдельными нациями. Этому, как ни странно, способствует само существование нового страшного оружия. Это оружие мешает какой-либо нации обманчиво почувствовать себя самой великой.