С практической точки зрения его поездка получалась нудной и по большей части скучной и неинтересной. В те сатанинские дни «блужданий взад-вперёд по земле и ходьбы по ней вверх-вниз» путешествие утрачивало значительную часть своего романтического очарования. Мысль о длительных переходах сегодня уже не заполняет будущего искателя приключений приятным чувством неизведанности и таинственности – он точно знает, что его ждёт. Для него всё уже выписано ровными линиями обыденности, и ничего не осталось для работы воображения. Европейский континент оказался из конца в конец перерытым туристами, которые превратили его в нечто вроде истощённого сада удовольствий, где многообразные развлечения стали слишком знакомыми, чтобы возбуждать сколько-нибудь живое любопытство; Восток находится в примерно схожем состоянии; толпы британских и американских экскурсантов галопируют имперские земли Персии и Сирии с безучастным видом существ, которым принадлежит не какой-то там кусочек территории, но весь мир; и скоро не останется ни пяди земли на узких просторах нашей бедной планеты, которая не была бы вытоптана торопливыми, шаркающими, непочтительными шажками какого-либо представителя фертильной вездесущей англоговорящей расы.
На пути Олвин встречал многих соотечественников – путешественников, которые, как и он сам, побывали на Кавказе и в Армении, и одни направлялись теперь в Дамаск, другие в Иерусалим и в Святую Землю, третьи, опять-таки, в Каир или в Александрию, чтобы оттуда уже отплыть домой обычной средиземноморской переправой. Однако среди всех этих перелётных птичек ему ни разу не посчастливилось встретить того, кто ехал бы к развалинам Вавилона. И он был этому рад, поскольку исключительная природа его предприятия вместе с тем делала нежелательным наличие спутников; и хотя однажды ему и выпал случай повстречать джентльмена писателя-прозаика с блокнотом, который чрезвычайно стремился с ним сдружиться и разузнать, куда он направлялся, Олвин успешно отделался от этого потенциального кошмара в Мосуле, заведя его в удивительную древнюю библиотеку, где хранилось множество французских переводов турецких и сирийских романсов. Здесь писатель-прозаик вознёсся прямиком на седьмое небо плагиата и принялся энергично копировать целые сцены и описательные фрагменты у погибших и позабытых авторов, неизвестных английским критикам, с целью дальнейшего их использования в собственных «оригинальных» фантастических произведениях; и за этим конгениальным увлечением он и позабыл напрочь о «темноволосом мужчине с широкими бровями Марка Антония и губами Катулла», как он уже успел описать Олвина в своём вышеупомянутом блокноте. Находясь в Мосуле, Олвин и сам увлёкся литературой – небольшим изящным томиком под названием «Конечная философия Аль-Газали Аравийского». Он был напечатан на двух языках: оригинальном арабском на одной странице, а напротив него был перевод на очень древний французский. Автор, родившийся в 1058 году нашей эры, описывал себя как «бедного студента, стремившегося познать истину вещей»; и его работа представляла собой серьёзное, проницательное, дотошное исследование законов природы, возможностей человеческого разума и обманчивых выводов человеческого рассудка. Читая его, Олвин был поражён, обнаружив, что почти все вопросы морали, предлагаемые мировому сообществу самыми современными учёными и высококультурными умами, уже давно были открыты и тщательно разобраны этим самым Аль-Газали. Один отрывок особенно захватил его внимание, оказавшийся исключительно подходящим к его нынешнему состоянию, и гласил он следующее:
«Я начал анализировать предметы чувственного восприятия и умозрительности, чтобы понять, подвержены ли они сомнениям. Тогда сомнения нахлынули на меня в таком множестве, что неуверенность моя стала полной. Откуда происходит моя уверенность в вещах чувственного восприятия? Сильнейшее из всех наших чувств восприятия – это зрение, и при этом, когда мы смотрим на звёзды, они представляются нам маленькими, как монетки, но математические доказательства убеждают нас, что они крупнее Земли. Эти и иные предметы оцениваются чувствами, однако отрицаются разумом как ложь. По этой причине я отвергаю чувства, уверившись в их абсолютной субъективности. Быть может, предположил я, нет ничего более достоверного, чем выводы разума? Так называемых первооснов, как например, что десять больше, чем три? На это чувства отвечают: „Откуда ты знаешь, что твоя уверенность в разуме происходит не оттуда же, откуда и твоя уверенность в нас? Когда ты полагаешься на нас, вмешивается разум и называет нас ложью, если бы ни разум, то ты продолжил бы и дальше полагаться на нас. А нет ли какого-либо высшего судьи над разумом, кто, если бы объявился, опроверг бы доводы разума таким же образом, как и разум опровергает нас? Невидимость такого судьи ещё не доказывает его отсутствия“. Я попытался ответить на это возражение, и затруднения мои возросли, когда я попытался проиллюстрировать это при помощи сна. Я сказал себе: „Во время сна вы воспринимаете видения как реальные и вещественные, а пробудившись, вы понимаете, что они были всего лишь видениями. Как же можно быть уверенным в том, что всё, что вы чувствуете и знаете, на самом деле существует? Всё это истинно, поскольку отвечает вашему состоянию в данный момент, но тем не менее есть вероятность, что появится и другое состояние, которое станет для вас пробуждением и продемонстрирует, что ваше нынешнее состояние как раз и есть сон“».
Снова и снова Олвин перечитывал эти слова и размышлял над глубокой и сложной загадкой, которую они предлагали, и его коснулось странное чувство стыдливого угрызения совести, когда в конце книги он дошёл до признания Аль-Газали в своём крайнем бессилии и покорности, которое он записал так:
«Я проанализировал все свои действия и обнаружил, что лучшими из них были те, что относились к воспитанию и обучению, но даже и в них я узрел себя отданным во власть малозначительных наук, вовсе бесполезных в ином мире. Размышляя о цели моего обучения, я понял, что она была не совсем искренней в глазах Всевышнего. И что все мои усилия были направлены на обретение собственной славы. По этой причине раздав своё богатство, я покинул Багдад и удалился в Сирию, где и пребываю в одинокой борьбе с собственной душой, сражаясь со страстями и упражняясь в очищении сердца, готовясь к переходу в мир иной».
Трактат древнего философа, вместе с мистическим отрывком оригинальной книги Ездры и избранными стихами из апокрифа составляли всё чтение Олвина до самого конца поездки; восторженные строки пророка он выучил наизусть, как любимую поэму, и часто он ловил себя на бессознательном повторении странных слов:
«Узри это поле, которое считал ты бесплодным, какую великую славу разоблачает луна!
И я взглянул, и ужаснулся, ибо я уже был не я, но другой.
И был меч смерти в душе другого, и всё же он был никто иной, как я в страдании.
И не узнавал я прежде знакомых вещей, и сердце моё трепетало от смертельного страха в груди».
Что они могли означать, гадал он? И был ли вообще смысл в тех бледных далёких домыслах, что случайно и с трудом приоткрывались за смутными и бессмысленными восторгами языка, исполненными ярости и звука, но ничего не означавшими?
Знойный, палящий день уже приближался к вечеру, когда он наконец добрался до Хилле. Этот маленький скучный городок, построенный в начале двенадцатого века на обильно рассеянных тогда обломках Вавилона, ничего не мог предложить современному путешественнику, кроме разнообразных неудобств вроде невыносимой жары, пыли и песчаных бурь, грязи, мух, дурной пищи и общего дискомфорта. Сочтя вид этого места не просто малопривлекательным, но положительно удручающим, Олвин оставил свой лишний багаж в маленьком неприглядном общежитии, которое содержал француз, живший в основном за счёт археологов и исследователей; и после часового отдыха отправился в одиночестве и пешком в «восточный квартал» развалин, а именно, к тем, которые, как считали исследователи, начинались примерно в двух милях выше Хилле. Немного дальше за ними и ближе к речному берегу, согласно полученной им информации, проживал религиозный затворник, которому он привёз рекомендательное письмо от Гелиобаза; письмо, на конверте которого красовалась надпись на латыни, в переводе означавшая следующее: «Почтеннейшему и дражайшему Эльзиру Милянскому, Хижина отшельника, пригород Хилле. С верой, миром и доброжелательностью. Приветствую». Стремясь попасть в убежище Эльзира затемно, он шёл вперёд так быстро, как только позволяла ему жара и непроходимость песчаной почвы, придерживаясь едва различимой дорожки, что многократно пересекала через разные промежутки многочисленные выступы земных разломов, мелкие фрагменты кирпича, асфальта и керамики, которые теперь были единственным напоминанием о величественных зданиях когда-то знаменитого Вавилона.
Низкое красное солнце медленно опускалось за край горизонта, когда, остановившись, чтобы оглянуться, он заметил невдалеке тёмные очертания великого кургана, известного как «Бирс Нимруд», и понял с долей удивления, что фактически оказался со всех сторон окружённым осыпавшимися и почти неразличимыми развалинами бывшего верховного, всегосподствующего ассирийского города, что был когда-то как «золотая чаша в руках Всевышнего», а теперь поистине представлял собой не более чем «разбитый пустой корабль». Ибо слова «И Вавилон будет грудою развалин» определённо исполнились с пугающей точностью: «грудою» он и в самом деле стал – грудою унылой земли, из которой тут и там торчат блёклые зеленоватые пучки дикого тамариска, которые, хоть и оживляют слегка мрачность пейзажа, но вместе с тем и усиливают его однообразную сонливость. Олвин, созерцая печальную пустыню, почувствовал сильное разочарование, ведь он ожидал чего-то иного: воображение рисовало ему эти исторические руины в огромных масштабах и более впечатляющего вида. Его усталый взгляд остановился на неспешном тусклом поблёскивании Евфрата, который петлял на пустынных пространствах, где «могущественный град, гордость народов» когда-то стоял, и поэт, хоть он и был таковым до мозга костей, не мог увидеть ничего поэтического в этих призрачных курганах и каменных грудах, кроме того, что гласит древнее скриптуальное пророчество: «Пал! Пал Вавилон! Я напою его вождей и мудрецов, наместников, начальников и воинов; и они уснут вечным сном и не проснутся больше, – возвещает Царь, чье имя – Господь Саваоф». И поистине казалось, будто проклятие, которое опустошило былое великолепие города, сбывалось даже на его руинах, выглядевших ничтожными.