Ардаф — страница 25 из 45

Охваченный энтузиазмом, с горящим взглядом и порывистыми речами, слетавшими с языка, с откинутой головой и воздетыми руками Сах-Лума выглядел чарующе, и Теос, чьему затуманенному разуму имена Оразеля и Гиспируса ни о чём не говорили, тем не менее был тронут явной многозначительностью его замечаний, которые, казалось, были вынесены из некоего спора в литературном мире, случившегося совсем недавно. Он был озадачен и пытался нащупать точку опоры, вокруг которой его мысли витали столь расплывчато, но не мог прийти ни к какому конкретному выводу. Блестящий, подобный метеору Сах-Лума тем временем метался туда и сюда по комнате, выхватывая определённые тома с перегруженных стеллажей и сваливая их в кучу на маленьком столике рядом со своим гостем.

– Вот некоторые из ранних изданий пьес Гиспируса, – продолжал он, говоря тем быстрым, текучим голосом, что был подобен пению птиц. – Они редки и любопытны. Взгляни! Имена, подписи и даты издания все различные. Ах! Сокровища поэзии сокрыты на этих страницах! Есть ли ещё папирус, гуще украшенный жемчугами мысли и мудрости? Если существует будущая жизнь, друг мой, – и тут он бесцеремонно положил руку на плечо гостя, в то время как яркий, серый как сталь блеск сверкал в его чудесных глазах, – то её стоит прожить ради Гиспируса – столь же великого, сколь и Бог, сколь и любой из громовержцев империи!

– Несомненно, есть будущая жизнь! – пошептал Теос, едва сознавая свои слова. – Жизнь, в которой ты и я, Сах-Лума, и все мастера, и служители поэзии встретимся и устроим огромный праздник!

Сах-Лума снова засмеялся, несколько печально на этот раз, и пожал плечами.

– Не верь! – сказал он, и в его красивом голосе прозвучал намёк на печаль. – Мы мошки в лучах солнца, муравьи на песчаном бархане – не более! Ты думаешь, что существует иной мир для пчёл, которые гибнут от обжорства в медовой чаше; для кружащихся стай ярких бабочек, которые сонно порхают по ветру, не зная куда, пока их не собьёт ледяной северный порыв, от которого они падут, словно поломанные бесцветные листья, в придорожную пыль? Есть ли будущий мир для них? – и он вытащил из вазы восхитительно ароматный, изящный цветок в форме лилии. – Проявление его души или разума – это его аромат; и даже если наше проявление находит выражение в мысли и вдохновении, то имеем ли мы больше прав на последующую жизнь, чем этот невиннейший прекрасный цветок, незапятнанный деяниями зла? Нет! Я скорее поверю в рай для зверей и цветов, чем для женщин и мужчин!

Тень боли омрачила красоту его лица при этих словах, и Теос, глядя прямо на него, внезапно исполнился сожаления и беспокойства, он страстно хотел заверить его в том, что поистине было будущее и более счастливое существование; он, Теос, мог поручиться за это! Но как и почему? Что мог он сказать? Чем мог доказать?

Горло его пересохло, глаза горели, ему словно бы запрещено было говорить, несмотря на страстное желание поддержать душу своего новообретённого друга, на нечто вроде непередаваемого ощущения вечности, которое он теперь сознавал, подобно тому, как человек, освобождающийся из тюрьмы, впитывает в себя свободу. В молчании и чувствуя горячие, неудержимые слёзы, рвущиеся наружу из самого сердца, он переворачивал страницы книг Гиспируса почти механически; они состояли из листов папируса, искусно переплетённых в кожаные переплёты и сшитых вместе золотистой лентой.

Кирийский язык был, как он прежде уже узнал, прекрасно ему знаком, хотя он не мог объяснить откуда; и он с первого взгляда отметил, что Сах-Лума имел все причины для столь ярой защиты писателя, чей гений он столь отчаянно отстаивал. В потоке стихов имелась звучная глубина, красота рифм в сочетании с простотой и прямотой выражения, которая очаровывала слух, воздействуя на ум; и он начал читать тихим голосом открытые строки вдохновенного призыва к бою, гласившие следующее:

Скажу тебе я, гордый Царь на троне,

Что с этих радостных полей

И плодороднейших просторов

Весной пожнёшь ты странный урожай,

Посеянный и не твоим, и не тобою!

Вооружённых воинов миллионы:

В шлема́х и с острыми мечами,

Ужасно алчных и в бою неудержимых.

Хохлаты сталью их оруженосцы,

Копьеметатели и кони боевые.

Они поднимут флаги и знамёна, ужасные свои мечи —

В глазах смертельный блеск, и руки жёсткие готовы

Схватить и вырвать жизнь у их молящей жизни,

И ужасом охватит дикий хаос

Все небеса до самых дальних звёзд…

Вскоре два маленьких чёрных пажа, ранее столь поспешно отосланные Сах-Лумой, возвратились, неся в руках по огромной золотой чаше, наполненной розовой водой, а также прекрасную одежду, отделанную кружевом и мягкую, как атлас.

Смиренно преклонив колени, один – перед Теосом, второй – перед Сах-Лумой, они подняли эти огромные блестящие чаши и застыли неподвижно. Сах-Лума погрузил лицо и руки в прохладную, ароматную жидкость, и Теос последовал его примеру; по окончании этих лёгких омовений пажи исчезли, возвратившись обратно почти тотчас же с корзинами опавших лепестков роз, белых и красных, которые они обильно разбросали по комнате. Приятный сладковатый, но ненавязчивый аромат начал освежать уже надушенный воздух, и Сах-Лума, упав снова на свою подушку, предложил Теосу занять такое же расслабленное положение напротив. Он немедленно подчинился, снова уступая ленивой роскоши и сладострастному легкомыслию; теперь аромат ладана уже перемешался с запахом сорванных лепестков роз; пажи пополнили горелки ладаном и, покончив с этим, каждый из них принёс по широкому, длинному пальмовому листу и, заняв свои места, они начали обмахивать двоих молодых людей медленно и с размеренной осторожностью, стоя молча, как маленькие чёрные статуи, случайным образом двигая лишь белыми яблоками глаз да изящно помахивая вверх-вниз изогнутыми листьями.

– Вот так и должен жить поэт всегда! – прошептал Теос, поднимая взгляд с мягких подушек на Сах-Луму, который лежал с полуприкрытыми глазами и задумчивой улыбкой на прелестных губах. – Быть центром средоточия красоты с ничтожными, но прекрасными идеями, чтобы разорвать очарование одиночества. Королевство счастливых фантазий должно принадлежать ему, вкупе с вратами, запертыми от нежелательных гостей; вратами, которые не распахнутся ни перед кем, кроме покоряющего прикосновения женского поцелуя! Ибо главный ключ любви должен отпирать все двери, включая и двери мечтаний менестреля!

– Ты так думаешь? – лениво проговорил Сах-Лума, слегка поворачивая свою тёмную, изящную голову на бледно-розовой атласной подушке. – Нет, по правде сказать, были времена, когда я мог изгнать женщину из своих мыслей, как обычный раздражитель прозрачного эфира поэзии, в котором купается мой дух. Есть в любви некое неудобство, которое заключается в том, что прекрасные человеческие бабочки слишком часто утомляют цветок, чей мёд так стремятся испить. Тем не менее страсть любви несёт в себе определённое удовольствие, и я ему поддаюсь, когда оно меня увлекает, равно как я уступаю и прочим приятным ощущениям, однако есть люди, которые неблагоразумно хранят свою страсть слишком долго и превращают любовь из забавы в убожество. Многие умрут ради любви – все они глупцы! Умереть ради славы, ради известности – это я могу понять, но ради любви!.. – он засмеялся и, подхватив раздавленный лепесток розы, он подбросил его в воздух одним пальцем: – Я бы скорее умер ради этого погибшего лепестка, чем ради скоротечной женской красоты!

На этих словах вошла Нифрата, неся золотой поднос с высоким кувшином, двумя кубками и корзиной фруктов. Она подошла сначала к Теосу, и он, приподнявшись на локте, оглядывал её с новым восхищением и интересом, пока она разливала вино по кубкам, бывшим, как он заметил, инкрустированными орнаментом из множества маленьких бриллиантов.

Он был поражён печальностью её красоты, и, когда она стояла перед ним с опущенными глазами, румянец отчётливо вспыхнул и поблёк на её щеках и её грудь беспокойно вздымалась под свободно ниспадающими складками розового одеяния; необъяснимое чувство жалости охватило его, словно он вдруг узнал о какой-то её внутренней скорби, которую он был совершенно не способен утешить. Он заговорил бы, но не смог найти подходящих слов, и когда он выбрал отличный персик из предложенной ему горы фруктов, то всё ещё продолжал смотреть на неё. Когда она повернулась к улыбавшемуся Сах-Луме, он приказал ей поставить серебряный поднос на низкий бронзовый столик рядом с собою. Она так и сделала и с горящим румянцем на щеках молча стояла в ожидании. Сах-Лума лёгким движением принял полусидящую позу и, обхватив её за талию, притянул к своей груди и поцеловал.

– Мой прекраснейший лунный лучик! – сказал он весело. – Ты такая же тихая и спокойная, как и твои ещё не воплощённые сёстры, что бегут по небесам и танцуют на реке, когда мир спит! Мирт! – и он оторвал веточку от цветка на груди её платья. – К чему тебе венок поэта? Клянусь, ты, словно этот Теос, решила носить веточку из моей увядшей короны ради собственной радости, не так ли? – Горячий болезненный румянец залил лицо Нифраты, влага подавленных слёз заблестела в её глазах; она ничего не ответила, но лишь умоляюще глядела на маленький цветок в руках Сах-Лумы. – Глупое дитя! – продолжал он лениво, помещая его обратно на её разрывавшуюся от страха грудь. – Ты радуешься мёртвым листьям, освящённым песнью, раз думаешь, что они чего-то стоят, но я бы предпочёл видеть бутон розы любви на твоей прекрасной белой груди, чем отброшенные лавры славы!

И, налив себе кубок вина, он поднялся, глядя на Теоса с улыбкой.

– За твоё здоровье, мой благородный друг! – воскликнул он. – И за радости уходящего часа!

– Мудрый тост! – ответил Теос, прикладываясь к своему кубку. – Ибо прошедшее – в прошлом, оно уже никогда не вернётся, а будущее нам неведомо, так что лишь настоящее мы можем назвать своим! За здоровье божественного Сах-Лумы, чья слава – моя радость! Чьей дружбой я дорожу, как жизнью!