нашей любви, и тогда в конце концов мы будем вместе. А пока я снова вынуждена оставить тебя одного, мой любимый!
– Идрис, но разве не можешь ты быть здесь, со мной? – протянул Теос руки в мольбе.
– И отказаться от моей Райской обители на Небе? Нет, Теос, этого я не сделаю даже ради тебя! Иди и твори! Неси людям истинную жемчужину поэзии, какая ещё не являлась среди смертных прежде! А я буду ждать тебя на Небесах!
Как раз в этот миг солнце царственно взошло на небеса, раздвинув красные и золотые завесы на востоке, и в этом свете фигура Идрис обрела розоватые очертания и стала прозрачнее, пока совсем не растаяла в воздухе. Теперь Теос знал, что чудеса случаются! И, более того, они нисколько не нарушают материальных законов природы, а свидетельствуют об их истинности и божественном происхождении.
Он остался один – один на поле Ардаф! Собравшись с мыслями, Теос успокоился и пришёл к твёрдому выводу: ему дарован второй шанс для того, чтобы искупить всю прошлую жизнь! Отныне он будет использовать свои дарования во благо, в помощь и утешение тех, кого он любит, а не ради собственного эгоизма!
– Моя Идрис! – прошептал он. – Тебе не придётся более плакать на Небесах из-за меня! С помощью Божьей я верну своё растраченное небесное наследие!
При этих словах взгляд его упал на землю, покрытую белоснежными цветами. Он аккуратно сорвал один нежный белый ароматный цветок и приколол его к своей груди. Затем медленным, нетвёрдым шагом он добрёл до края поля Ардаф, отмеченного полуразрушенной колонной из красного гранита, о которой упоминал ему ещё Гелиобаз. Оттуда он направился к своему временному пристанищу у Эльзира, жившего неподалёку от руин Вавилона. Вскоре он увидел и самого Эльзира, который, кажется, собирал травы рядом со своей хижиной. При его приближении старик поднял глаза и улыбнулся в своей манере, решив, что гость только возвращается с утренней прогулки. Поздоровавшись, Теос вошёл в хижину, затем в свою крошечную комнатку, которая одновременно показалась ему такой знакомой и такой чужой! Подняв глаза на распятие на стене, от которого ещё вчера отвернулся с таким презрением и насмешкой, он теперь смотрел на него с невыразимым раскаянием и нежностью. Добрые, серьёзные, терпеливые глаза Спасителя встретили его удивлённый взгляд, и, поддавшись необъяснимому порыву, Теос пал на колени пред изображением Христа. И тогда душа его наконец успокоилась, окунувшись в неземное блаженство и мир. Здесь, с цветком поля Ардаф на груди, он пред лицом Бога решительно посвятил свою дальнейшую жизнь служению добру и в совершенном смирении отдался на волю Божью вовеки веков.
Часть 3. Поэт и ангел
Глава 22. Свежие лавры
Стоял хмурый мартовский вечер. Лондон поглотил меланхоличный туман, слишком плотный, чтобы его хоть ненадолго мог развеять даже внезапный порыв горького восточного ветра. Безостановочно моросил холодный дождь. Со стороны одного дома – старомодного, необычного здания, стоявшего в некотором отдалении от живописной части Кенсингтона, – с особенной силой долетали яростные пронзительные звуки, похожие на некое сумбурное кряхтение и подвывание. И если бы раздосадованный ветер смог прорваться сквозь стены и воплотиться в телесное существо, то он бы увидел, что источником этих полупечальных, полунеистовых звуков был человек по имени Фрэнк Виллерс, который со столь невероятным пылом теперь настойчиво сражался с виолончелью. Свой инструмент он обожал, и чем более неуправляемым тот становился в его руках, тем сильнее он его любил. Однако одно обстоятельство делало ему честь в этой связи: Фрэнк никогда не выступал на публике, никто никогда не слышал его игры – он наслаждался своим излюбленным увлечением в одиночестве и вполне довольствовался уже тем, что при случае, когда разговор заходил о музыке, он получал возможность сказать с намеренно скромным видом: «Мой инструмент – виолончель». Этого ему было довольно, и если кто-либо просил его продемонстрировать свой талант, то он легко отклонял такую просьбу со столь изящной робостью, что многие воображали при этом, что он, должно быть, поистине великий музыкант, которому недоставало лишь наглости и апломба для того, чтобы прославить своё имя.
Не считая виолончели, Виллерс также прослыл широко известным дилетантом в вопросах различных видов искусств. Он был превосходным ценителем литературы, живописи и скульптуры; дом его, хоть и маленький, являл собою совершенный образец вкуса в интерьере и обстановке, он умел остановить свой выбор на поистине прекрасных образцах антикварной мебели, изящного фарфора, изделий из бронзы и деревянной резьбы, а по части собирания редких книг он считался видным знатоком. Его тонкий и привередливый вкус проявлялся уже в самом методе расстановки многочисленных томов, каждый из которых помещался на удобных дубовых полках и всегда был под рукой, готовый для чтения.
Судя только лишь по внешности, немногие сочли бы Виллерса человеком проницательным и обладающим почти классической утончённостью, каковым он поистине и был; на вид он казался скорее качком, чем эстетом. Широкая грудь и плечи, на которых плотно сидела круглая голова с крепкой, сильной шеей, в целом придавали ему упрямый и грозный вид, который полностью противоречил его натуре. Черты его открытого и румяного лица, не будучи красивыми, имели положительную привлекательность: довольно крупный рот, но с добродушными складками, в ярко-голубых глазах сверкали искорки врождённого чувства юмора.
Это был счастливый холостяк, свободный и независимый мужчина с более чем достаточными средствами для того, чтобы обеспечить взыскания его особого вкуса и все капризы. Он являлся соучредителем в стабильно процветающем банковском деле и имел достаточно времени для того, чтобы жить в своё удовольствие и умеренно трудиться. На вопрос, отчего он не женат, Виллерс отвечал с грубой и почти жестокой откровенностью, что до сих пор не встречал ещё женщины, разговоров с которой он мог бы вынести долее, чем один час.
Как критик, с чьим мнением считались, он ни во что не ставил английское искусство вообще, и его точка зрения имела вес в довольно крупном кругу влиятельных и богатых людей, которые, бывая у него в гостях, не могли не заметить совершенства его дома и редкостных коллекций, так что в конце концов они пришли к выводу, что для них было бы полезным проконсультироваться с ним прежде покупки картин, книг, статуй или китайского фарфора, так что он занял влиятельную позицию, будучи при желании способным при помощи одного своего слова открыть путь карьере или же уничтожить репутацию художника.
В этот момент Виллерс как раз поглядел на старинные часы, привезённые из Нюрнберга, которые торжественно тикали в углу, рядом с глубоким окном-нишей, занавешенным тяжёлыми оливкового цвета плюшевыми шторами, чтобы защититься от пронизывающего ветра и сырости. Было без десяти девять. Слуге был отдан приказ, чтобы никто не смел беспокоить хозяина в этот вечер, невзирая на то, какому посетителю вдруг взбрело бы в голову явиться. Он решил посвятить этот вечер длительным, энергичным упражнениям и ощущал тайное довольство, прислушиваясь к непрерывному звуку дождя за окном. Серьёзно потирая бровь, он переместил взгляд с часов на фотографию, изображавшую лицо мужчины с мрачным, надменным выражением и весьма отталкивающей красотой – лицо Теоса Олвина. Оттуда взгляд его перешёл на столик, где посреди многочисленных книг и бумаг лежал квадратный, просто оформленный томик с закладкой из слоновой кости, отмечавшей место чтения, а заголовок его золотыми буквами изображал: «Нурельма».
«Я удивляюсь, где же он, – размышлял молча Виллерс, вспоминая автора этой книги. – Он не может не знать того, что известно всему Лондону, иначе он несомненно пулей возвратился бы сюда! Уже шесть месяцев минуло с тех пор, как я получил его письмо и рукописную поэму из Тифлиса в Армении, и ни единой строчки больше он не прислал мне об этом деле! Странный парень! Но какой гений! Неудивительно, что слава захлестнула его, как буря! Сейчас мир буквально ничего не знает о Теосе Олвине, его частной жизни или характере: нет ни женщины в его истории, ни пороков, он не нарушал ни закона, ни морали – не совершил ничего такого, что по современным меркам должно было бы сделать его знаменитым! Нет, он всего лишь создал совершенную поэму – величественную, чистую и трогательную – и вот все говорят лишь о нём, его книга в руках у каждого. И вместе с тем не нравится мне вся эта сумасшедшая шумиха, опыт подсказывает, что такой интерес недолговечен».
Как раз когда Нюрнбергские часы начали отбивать девять часов, сопровождая каждый удар мягким и нежным звоном колокольчиков, который разносился в тишине комнаты, стук в дверь потревожил Виллерса и решительно разрушил его спокойствие.
– Войдите! – ответил он.
Его лакей явился с полувиноватым, полудовольным выражением лица.
– Пожалуйста, сер, к вам джентльмен…
– Ты сказал, что меня нет?
– Нет, сер! Я думал, что как раз для него вы могли бы оказаться и дома!
– Ты ошибся! – вскричал Виллерс. – Как ты смеешь решать об этом, когда я отдал приказ никого не принимать?
– Ладно, ладно, Виллерс! – промолвил приятный голос снаружи с дрожью сдерживаемого смеха. – Не будьте таким негостеприимным! Уверен, что для меня вы дома!
И, пройдя мимо слуги, который тут же удалился, говоривший вошёл в комнату, приподнял шляпу и улыбнулся. Виллерс подскочил со своего кресла в счастливом удивлении.
– Олвин! – вскричал он, и двое друзей, чьё знакомство уходило корнями в детство, сердечно пожали руки, и на секунду оба замолчали, будучи не в силах справиться с эмоциями.
– Вот так сюрприз! – наконец выдохнул Виллерс. – Откуда ты приехал, старина?
– Только что из Парижа, – отвечал Олвин, стаскивая пальто и заглядывая за дверь, чтобы повесить его на знакомый ему крючок в коридоре, а затем возвращаясь обратно. – Но изначально из Багдада. Я был в этом городе, а оттуда путешествовал в Дамаск, как один из наших любимых купцов из сказки об Аладдине, затем я заехал в Бейрут и Александрию, оттуда кораблём – домой, с остановкой в великолепной Венеции по пути.