— Больница! «Скорую помощь»! Ей плохо… Что?! Не знаю… Беременна. Плохо ей очень. Только поскорее! Гостиница «Астория», номер семнадцать, Шовкуненко.
Время тянулось долго. И когда раздался тихий стук, Шовкуненко рванулся к двери.
— Тючин!..
Влетевший в комнату Тючин опешил, увидев побелевшее, растерянное лицо Шовкуненко, решительно прошел в номер. Здесь Тючин оживился, и вдруг будто его прорвало:
— Так вот оно что! Значит вот, все теперь ясно! А я не желаю из-за ваших… ваших… — не найдя нужного слова, он запальчиво выкрикнул: — Уходить из искусства! Завтра же напишу в главк. Пусть осуждают, но не меня. Я — сам. Я…
Шовкуненко подхватил его, как нашкодившего щенка, вышвырнул в коридор и осторожно подошел к Наде, но она не слышала и не видела. Надя была в забытьи…
— Где больная? — врач вымыла руки, присела на кровать. — Приподымите! Так… Вы проездом?
— Нет. Хотя да… Мы — артисты цирка.
«Скорая помощь», больница. Надя с пустыми глазами. Укоризненные взгляды врача, сестер, нянек и снова цирк. Утро в цирке и вечер в цирке. Даже ночью он не хотел уходить, оставался ночевать в гардеробной — наедине с ее костюмами. Артисты участливо предлагали помощь. Но Шовкуненко молчал. Он уходил в больницу ко времени первых передач и сидел вплоть до пяти часов дня, пока врач не передавал ему записку от больной. Разговор по запискам был труден, был невпопад, и тем не менее Шовкуненко не мог без этих коротких, вымученных ею слов. Он вполне отдавал себе отчет: их обоюдное молчание, его поведение в эти дни слишком осложняли дело, вынесенное на товарищеский суд. Артисты теперь недоверчиво косились на него.
— Да и сомневаться нечего. Он и есть отец ребенка, — говорили одни.
— Ребенок-то уж в прошлом. Давеча Шатров в больнице был, врач говорит, что в тяжелом состоянии. Так что Шовкуненко сейчас хоть горы сверни, а оправдания ему нет, — говаривали другие.
— И все же здесь что-то не так, — рассуждали третьи.
Но Шовкуненко не задевали разговоры. Его мучила навязчивая мысль: как вернуть Надю в цирк? Он ясно сознавал, что уйти из искусства она уже никогда не сможет, это ее жизнь. Но стены цирка сейчас будут ею болезненно восприняты. И вдруг раздумья у него вылились в решение, сначала показавшееся чудовищным. Уйти из цирка в передвижку, в маленький цирк на колесах.
Решив так, он подал заявление о своем уходе. Его расспрашивали, уговаривали, но он настаивал. И вот документы на руках.
«Ей пока ни слова!» — твердил Шовкуненко себе. Молчал до тех пор, пока не увидел ее, слабую, в девятнадцать лет женщину, которая была разбита гибелью ребенка и, не думая, безвольно, по инерции пошла за ним. Шовкуненко больше не сомневался: решение правильное.
Так он стал искать два места в мире. А люди ведь были всюду.
11
Вагон жил своей обычной дорожной жизнью. Кто-то суетился, укладывая вещи, ожидая свой полустанок. Кто-то требовал горячего чая у проводницы. Другие спали, разметавшись на жестких полках, тяжело дыша и похрапывая от духоты.
Шовкуненко сидел на боковом месте и никак не мог приноровиться, чтобы его громадная фигура не была помехой для соседей. Лицо Шовкуненко, крутолобое, с темными глазами и крупным подбородком, соответствовало фигуре; мускулистая шея, мощный торс выдавали его недюжинную силу. Что-то медвежье, как говорила Надя, таилось во всем его облике, хотя он и не был неуклюж. Чуткий от природы, он ходил по жизни, как медведь по лесу, без шороха, с особой осторожностью, обходя хворостины, не потому что боялся их хруста, просто был бережлив ко всему, что касалось его леса. И вот леса не стало.
Надежда, укрывшись легоньким штопаным платком, лежала на второй полке, головой к выходу. Шовкуненко то и дело прикрывал двери, беспокойно оберегая ее сон.
В сутолоке и пугающей неопределенности последних дней, когда он вместе с Надей остался на земле по сути с птичьими правами, Шовкуненко понял всю неотвратимость случившегося. О себе он почти не думал…
— Слышь-ка, буди свою жинку. Минут через двадцать будем в Лескачихе, — неожиданно обратился к Шовкуненко старик, сидевший напротив. Шовкуненко уже давно ловил на себе его пытливый взгляд. Старик, как и он, не принимал участия в разговорах, что тихо роились во всех углах вагона, где смогли приткнуться люди. Старик сидел строго и только иногда потеплевшими глазами смотрел, как Шовкуненко старательно прикрывал мечущуюся от пассажиров дверь.
— Надя! Надя!
— Что, приехали?!
— Да, надо скорее… Я выйду в тамбур.
Надежда соскочила с полки, набросила платок на голову, повязала его концы на груди крест-накрест, стянув узлом на спине, затем достала чемодан и кошелку.
— На барахолку? — обратился к ней старик.
Надежда не поняла.
— В Лескачиху, говорю, на барахолку, что ль, едете? — переспросил старик.
— На работу, — вздохнула Надежда и поднялась навстречу Шовкуненко.
— Заботливый он у тебя, — рассуждая, продолжал старик. — Небось из инженеров?
— Нет! — коротко ответила Надежда и устало отвернулась к окну. Тогда старик с удивлением посмотрел на кожаное, поношенное, но щегольского вида пальто Шовкуненко и перестал расспрашивать.
За вокзалом тотчас начиналась Лескачиха. Была ли она деревней, колхозом, городком, Надежда не знала. Она не спрашивала, она просто шла за Шовкуненко. Подхватив свои вещи и опуская голову, чтобы защитить глаза от колючего сибирского ветра, Надежда шла за Шовкуненко. Его большая тень равномерно передвигалась впереди. Ее же тень была маленькой, как путевой столбик. И когда Надежда глядела на эти две движущиеся тени, ей казалось, что рядом идет большой человек, кто знает, хороший он пли плохой, только почему-то на привязи, от которой, видно, не смог освободиться и вырвал ее из земли вместе со столбиком. Так и тянет за собой. Кругом дома, точно кочки, небольшая покосившаяся церковь, и только — это Лескачиха!
— Нам нужно выйти к площади, но где она здесь, может, за домами? — полуобернувшись, проговорил Шовкуненко.
Надежда тоже посмотрела на дома: площади между ними не было видно.
— Плутаете?! — неожиданно окликнул их знакомый голос. Это был все тот же попутчик, любопытный, видимо, старик.
— Площадь вот ищем. Дед, где у вас тут большие базары бывают?
— Базар, говоришь? А на что он те сдался?
— Нужно, отец. Сам-то из Лескачихи?
— Места здешние знаю, — уклончиво ответил старик и, вытянув руку, показал направление: — Вот, вишь, дома на отлете? За ними и базар. Только зачем он тебе на ночь глядя?
Надежда опустила чемодан, огляделась вокруг.
— Не устали?
Она покачала головой и, встретившись с его глазами, неуверенно зашагала дальше.
— Глядите, а ведь базар! — указала Надежда в сторону площади.
Длинные, вытянутые столы, серые и пустые, в сумерках были мертвы. Несколько берез, которые тоже почему-то обдавали холодом, напоминали декорации самодеятельного театра, где одно и то же дерево делается с расчетом на зимний и осенний пейзаж. Надежда подошла к столу, поставила на него чемодан и положила авоську.
— Наденька! А ведь это и есть теперь наша работа, — растерянно и неловко проговорил Шовкуненко. Возле штабелей, как и в поезде, ему показалась нелепой его громадная, натренированная фигура. Он подвел Надю к штабелям. Она плакала тихо, трогательно. И Шовкуненко, чтобы успокоить ее, стал рассказывать:
— Вот эти штабеля завтра станут нашим маленьким цирком. Мы тоже забудем, что были эквилибристами на першах и станем просто акробатами. А жаль! Ведь перш — слишком большая сверкающая палка для передвижки. А как она гнулась почти под самым куполом от тяжести партнера! Палка, по которой вы лезли, чтобы там под куполом сделать ласточку! Знаете, Наденька, это было так здорово, что у меня, стоящего на земле, тоже крылья появлялись. Что ж, теперь мы акробаты! А у акробатов должна быть даже душа, как пружинка. Вот тогда уж действительно акробаты. Ну, Надюша! На ветру плакать нельзя, а то снегопад накличем. Кожанка-то у нас одна, и вам волей-неволей тогда придется прижаться ко мне. Впрочем, я опять сболтнул какую-то бессмыслицу.
Надежда была не в силах сойти с места. Пусть снег, пусть буран, только бы ее окоченевшие ноги были в недвижимом покое.
— Я не могу идти! — беспомощно пробормотала она и затихла.
— Ну и беда! — рассмеялся Шовкуненко. И вдруг с этим возгласом и нелепым, коротким смешком стало теплее. Надежде даже захотелось, чтобы он взял ее на руки. Что ж, для него это не впервые, ведь раньше, в работе, это случалось. Да и теперь вместо перша ей все равно придется опираться на эти же руки.
Шовкуненко подхватил чемоданы и, взглянув в упор на Надю, словно поняв ее состояние, подхватил Надежду на руки. И когда он зашагал к видневшимся за базаром домам, бережно держа свою ношу, Надежде показалось, что по дороге плыла одна громадная человеческая тень. Ей стало немного грустно от того, что ее тень, походившая на дорожный столбик, теперь растворилась в его огромной тени, колеблемой в свете одиноких лампочек.
Они нашли избу, где, как на вокзале, еще не разбирая чемоданов, артисты из передвижки ожидали воскресенья.
Надежда тоскливо глядела в чуть оттаявшее окно. Утро занималось медленно. Нежно, золотисто начал светлеть небосклон. Его лазорево-розоватые полутона постепенно рассеивали зябкую ночную темь. Небо голубело быстро, морозная прозрачность предвещала хороший день. По сельской улочке вскоре заходили люди. Торопливо, деловито, с тюками, узлами, корзинами, закутанные, в теплых вязаных рукавицах, спешили они на базар. Надежда смотрела им вслед и думала о том, что в самый первый день ее рабочей жизни так же, как и сейчас, на пути стоял базар. Большой, московский, который она потом почти не вспоминала, и, влившись тогда в такую же деловитую, говорливую толпу, почему-то спешила. Базар-пая сумятица тогда слилась с ее волнением, и Надежда нервничала:
— Первый день… Хоть бы успеть!
От Самотечной площади по Цветному бульвару Надя бежала. Очутившись у цирка, она разволновалась сильнее. Подошла к черной клеенчатой двери, что была сбоку. Вошла. Небольшой коридор. Еще дверь. Стол, загромоздивший проход, и ноги в галошах, равномерно спускающиеся по лестнице. Не разогнув спину, уборщица только отвела тряпку и удивленно спросила: