А Зинаида оставалась, и люди кулис цирка глядели на нее, уважая горе, глядели, наверное, так, как в войну в тылу на беженцев. Зинаида боялась взглядов, от которых становилось легче и хотелось плакать.
— Зиночка, — Надя обняла ее за плечи, — мы уезжаем. Берегите Катьку, а дяде Августу скажите, — Надя кивнула головой на занавес, но не добавила, что же именно нужно сказать старику клоуну. — Встретимся, я знаю, я хочу так, обязательно.
Из-за занавеса появился Арефьев. Он увидел Шовкуненко и Надю, протянул к ним руки.
— Каково, а? Слышите! Гремит! Пошел, — и опять скрылся за занавесом.
Шовкуненко поторапливал Надю. Они вышли из цирка, сели в машину. Экспедитор ехал их провожать. Это, в сущности, ничего не значащая мелочь циркового быта — экспедиторские проводы всколыхнули в них самые разноречивые чувства.
— Ну вот, теперь мы опять на конвейере, — сказал гордо Шовкуненко.
— Григорий Иванович, а мне страшно. Конвейер. В этом есть что-то неумолимое, механическое. Да, мне страшно, само слово давит — конвейер!..
Что ж, Шовкуненко знал, что сделать, чтобы конвейер не давил ее плечи своей незримой тяжестью. Ведь он любил Надю, и все же ему казалось, что он эгоистично держит свою птицу в клетке, не желая выпустить на волю. Шовкуненко поглядел на Надежду. Надя все последние дни была грустна. И Шовкуненко думалось: эта грусть — примирение, и даже примирением своим она рвется куда-то, протестует, быть может, опять в ее сердце появился тот, третий. Какой он, Шовкуненко, муж? Люди разных поколений. У него ведь это последнее.
Опять поезд, думы, ночь без сна. Ночь согнула Шовкуненко, и утром он твердо сказал Наде:
— Ищи его, того, третьего, я старею, Надюша.
— Григорий Иванович, — Надя растерялась.
— Нет, нет, все верно. Ты не бойся, мы покажем «ласточек», но меня хватит только на несколько лет, не больше. Тебя напугал конвейер, но без него нет цирка — специфика. Я же ночью сегодня понял смысл другого слова. Я ощутил его каждым суставом: старость. Старею, — повторил он. — Да, все. Наденька, теперь мои руки смогут выпускать только в небо ласточек. Ищи того, Вадима. Ведь этот третий есть, я ощущаю почему-то его все время, будто идет рядом.
Надя протянула руку. Провела ею по его лицу, словно решила снять мрачные мысли, и, не доверяя своей бессильной здесь руке, сказала:
— Гриша, Григорий ты мой, — так она назвала его первый раз, и было в этом столько ласкового и тонкого восторга, как у ребенка, который впервые произносит: мама, папа, дом. — Третий есть. И скоро, совсем скоро, через семь месяцев, он всю жизнь будет идти рядом. Потерпи, и в твоем гнезде появится новая ласточка. Третий Шовкуненко.
Шовкуненко пытался улыбнуться, а потом, вдруг, незаметно для себя, тихо рассмеялся, точно ему от Нади передалась легкость. Он не отрываясь смотрел на Надю и чувствовал, что горизонт, который она видела из окна, никогда не будет скован оконной рамой. Она счастлива. Теперь ей не будет давить на плечи неумолимый конвейер. А нужен ли он вообще? Ведь у солнца и ветра не спрашивают, нужны ли они для жизни!
1954–1964,
Москва — Минск
БАЛОВЕНЬРассказ
— Есть мороженое, сливочное, эскимо, пломбир! Кому мороженое? — Пелагея бойко выкрикивала, присматриваясь к прохожим. Здесь, у парка, около телефона-автомата, она едва успевала вручать холодные пакетики. Разменивая рубли на мелочь для телефона, она ловко уговаривала при этом взять мороженое.
Одни идут звонить, возвращаются, снова берут мороженое и, грустно поглядывая по сторонам, все ждут, ждут. Другие, наоборот, весело подлетают к ней:
— Мамаша! Дайте два эскимо, только похолоднее, пожалуйста! — и тотчас стремительно исчезают.
— Тетенька, малиновое есть? — спрашивают ребята, жадно глядя на большие брикеты пломбира.
— Ах вы, мошенники! — грозит им пальцем Пелагея. — Опять у вас не хватает копеек? — Ребята понуро опускают головы, но, зная слабость веселой мороженщицы, хитро переглядываются, и наконец, самый старший начинает читать стихотворение. Растроганная Пелагея, забыв о недостающих копейках, аккуратно разрезает одну порцию пломбира на всех.
Мимо проходит женщина. Она держит за руку толстого карапуза лет четырех. Увидев мороженщицу, он начинает упрямиться и капризничать:
— Хочу моложеного!
Женщина пытается тащить разбуянившегося сынишку к троллейбусной остановке, но не тут-то было.
— Хочу моложеного! — кричит он и не двигается с места.
Женщина, сокрушенно вздохнув, нехотя подходит к Пелагее.
— Вам какого? — сочувственно спрашивает Пелагея. И, глядя на малыша, добавляет: — Один у вас?
— Да, поэтому и трясемся над ним, избаловали, просто ужас. Уж если чего-нибудь захочет, так хоть лопни, а давай.
Малыш, сопя и облизывая палочку, быстро ест мороженое.
— Ну, куда, куда столько, понемножку надо, — останавливает его женщина. — Знаете, боюсь, как бы он ангину не схватил.
— Ничего, не бойтесь. У меня тоже один, тоже всегда переживала. Однако вырос, сейчас в институте учится, первый курс кончает.
Женщина, с уважением посмотрев на Пелагею, взяла у малыша стаканчик. Тот заревел и тугими кулачками заколотил по ноге матери. Она смутилась и, попрощавшись с Пелагеей, потянула сына домой.
Малыш чем-то напомнил Пелагее ее сына. Такой же был здоровяк, крепыш. Когда кто-нибудь из соседей ей говаривал: «А твой Василий хоть куда, вырос, чертенок», — она в ответ ласково улыбалась и, сощурив близорукие глаза, искала во дворе сына.
— Вась, Вася, Вася-а! — раздавался ее голос, и вслед за этим со всех сторон двора слышался топот детских ног.
— Тетя Пелагея, отпустите Васю!
— Васька, а игра как же?
— Мы совсем вот чуть-чуть, а то счет 3: 2, — приставали к ним ребятишки.
Пелагея горделиво любовалась своим сыном и, отмахиваясь от теребившей ее детворы, снисходительно бросала:
— Ладно уж, забирайте своего Ваську! Не нужен он мне.
А сама еще долго глядела вслед сыну и боялась, как бы он не расшибся.
Боялась она всегда. Не дай бог, если Вася заболеет. Пелагею не узнать. Ходит точно в воду опущенная. А Васька — парень хитрый, все примечает да на ус наматывает, недаром его в школе «ловким атаманом» прозвали. Бывало, заиграется, не выучит теорему по геометрии, тогда утром, проснувшись, исподтишка следит за матерью. Улучит минутку и начинает:
— Мам, а мам! Чего-то у нас жарко, даже душно.
Пелагея подходит к сыну и, щупая его холодный лоб, начинает искать термометр.
Глаза у Васьки чуть-чуть приоткрыты, щеки горят, ну и впрямь больной.
— Знаешь что, посиди-ка ты, голубчик, дома. Приду с работы, тебе горчичники поставлю. — Обеспокоенно поглядывая на часы, Пелагея торопливо собирается. — Да вот еще, молоко принесут, вскипяти. От плиты, слышь, не отходи, а то опять убежит.
— Угу, — отвечает Васька и снова ныряет под одеяло.
Мать всегда ему потакала, только однажды не выдержала. Было это лет шесть назад. Соседка, что жила этажом выше, заболела дифтеритом. Вечером ее увезли, а на следующий день мужу послали телеграмму, чтобы выезжал на похороны. Он в командировке был. А мальчонка маленький — болтает чего-то, не поймешь. За ним решили пока всем подъездом присматривать. Пелагея — первая, да иначе она и не могла: ведь ребенок!
Вечером пришла к Пелагее бабка из той квартиры:
— Поль, а Поль, Вадику плохо, в жару будто, наших никого нет, поди посмотри.
Вызвали «Скорую помощь». А мальчишка мечется по постели и кричит. Разве выдержишь? Схватила его Пелагея на руки, прижала. Бабка рядом всхлипывает, а мальчонка от плача аж посинел, губы дергаются. Ходит Пелагея с ним по комнате, а сама про своего думает. Что, если бы ее Васька так заболел? Домой пришла, на ней лица нет. Слова вымолвить не может.
— Что случилось, мама? — испугался Васька.
Едва рассказала.
— Чего ты так убиваешься? Вечно тебе больше других нужно, — рассердился Васька.
Тут Пелагея в сердцах его рукой хватила:
— Ишь, язва, я тебе покажу!
А Васька взъерошился, злой стал.
— Руки-то помыла бы, заболею, сама плакать будешь.
И действительно, как потом ругала себя Пелагея, когда ходила в больницу навещать Ваську! Целую неделю он не подходил к окну, и Пелагея зря простаивала в больничном дворике.
А по улице шли ребятишки. Начиналась экзаменационная пора. Пелагея знала, что Василия переведут в седьмой класс без экзаменов, и все-таки на душе было тоскливо при виде школьной детворы.
Поправлялся Васька медленно. Однажды он прильнул к окну. Увидев приплюснутый пятачок его носа, Пелагея заплакала. Васька улыбнулся ей, но улыбка была вялая, кислая.
Бритоголовый, с недетски серьезными глазами, он теперь очень напоминал девчонку. Да и рубаха, которую надели в больнице, назойливо подчеркивала неприятное для Васьки сходство. Ворот был слишком широк для тоненькой Васькиной шеи, и это раздражало его. Васька нервно передергивал плечами и длинными пальцами исхудавших рук теребил тесемки у ворота.
Из больницы он вернулся хмурый, замкнутый, словно чужой. Долго не мог простить матери. Во дворе держался особняком. В школе был скрытен и малоразговорчив. Пелагея растерялась. Она не знала, что и делать, лишь бы угодить сыну. Сама осунулась, похудела. Так с той поры и повелось, что соседи ей беспрестанно говорили:
— Уж очень вы его балуете!
Да и как не баловать? Единственный ведь… А что, разве лучше, когда сосед Прокофьев вечно кричит своей жене:
— Евфросинья, слышь, не смей мне пацана баловать! Не позволю! Ишь, что выдумала, брючки ему длинные. Нет, не позволю. Сам без штанов ходил, и сын пусть закаленным растет.
А Пелагея, еще когда вахтершей была на заводе и белье в свободное время стирала, ничего для Васьки не жалела: ни сил, ни здоровья, лишь бы человеком настоящим вырос.
Да и он это понимал. Все, бывало, с радостью разносил чистые стопки белья. Возвращался всегда веселый и возбужде