Арена — страница 35 из 40

Ольга зло посмотрела на бабушку и неожиданно заплакала.

Все неловко замолчали. Только бабушка, грустно качая головой, продолжала:

— Весь сыр-бор почему? Потому что сына моего нет. Бывало, стоит кому заплакать, так он сразу: «Ну чего, чего вы? Запомните, — говорит, — плакать нужно про себя, а вот смеяться вслух». Теперь же у нас все наоборот. Вот ревут в три ручья, так что на седьмом этаже небось слышно, а смеются тихо — только рот кривят.

— У нас друг другу не верят! Никто не верит! — всхлипывала Ольга.

— Да что вы плетете-то! Сами себе не верите! — Николай в сердцах бросил наждачную шкурку и закурил.

Тема молча наблюдал за всеми.

— Поймите вы, Оля! Нельзя так, как вы, существовать. Работать нужно. Интересно ведь. Хоть, к примеру, нашу фабрику взять. Того же Гаглоева. Вы знаете, что это за человек?

Николай говорил, а девушка уже видела и фабрику и людей. Там было все: работа, любовь, а значит — жизнь, к чему теперь так тянулась Ольга.

Неразговорчивый Гаглоев вставал перед ней совсем иным человеком. Ольга, слушая о том, как Гаглоев влюбился, представляла себе, как он из-за робости долго не мог объясниться и только задумчиво останавливался около полировочной, даже и не глядя на девушку. Но та заметила, что на крышках стола, которые собирал Гаглоев, орнамент с каждым днем становился красочнее, и все, что не мог сказать девушке Гаглоев, досказывало за него подобранное им дерево.

— Это вы только говорите так. А скажи я, что хочу пойти к вам на фабрику, так вы усмехнетесь, махнете рукой: «Куда вам!» А я хочу, слышите, хочу работать! Думаете, не смогу? Так если хотите знать, я и сама могу отполировать шкаф.

Ольга быстро подошла к шкафу и, показывая на надраенные шкурками стенки, спросила:

— Эту можно полировать? — Затем, взяв у Николая мешочек с канифолью, она постукала им по стенке. Стенка тотчас сделалась белесой и веснушчатой. Обмакнув два пальца в рюмочку с постным маслом, Ольга, еле касаясь, провела по фанере. Потом она взяла кусок ваты, завернула его в легкую прозрачную тряпочку и сверху обмотала марлей.

— Представим, что это политура, — звонко сказала Ольга и, облизав запекшиеся губы, выкрикнула: — Итак, приступаю!

Все удивленно смотрели на Ольгу. Дерево тотчас потемнело под политурой.

— И долго же так она будет мусолить? — спросила бабушка.

— Увидите, Прасковья Семеновна, — весело отозвался Николай и, подойдя к Ольге, сказал: — Молодец вы! Все подметили… Вот что: завтра пойдем на фабрику…

К случившемуся Антонина Ивановна отнеслась сердито.

— Вот ты посмотришь, чем дело кончится, — говорила она бабушке. — Девчонка окончательно от рук отобьется. Все благодаря их проповедям: настоящая жизнь! А знают ли они ее? Мальчишки! Голодранцы! Каких-то два костюма имеют, выходной да рабочий, и думают, что они погоду делают. А Ольга, как же, конечно, туда же, за ними. Настоящая жизнь! Посмотришь, чем все это кончится!

— Да будет тебе! — отвечала ей бабушка. Вечером она потихоньку на кухне слушала рассказ Николая, как Ольга чуть не сбежала, когда он привел ее на фабрику.

— Испугалась? — бабушка участливо взглянула на Ольгу.

— Да нет, — засмеялся Николай. — Увидела она в кабинете директора мебель. Стулья кривоногие, а кресла — о тех даже и сказать не знаю как. Посмотрел я на Ольгу, вижу: сплошное разочарование. Меня за рукав дергает, шепчет: «Это что же, — говорит, — продукция вашей мебельной фабрики?» В это время директор входит. Я ему: дескать, привел вам свою кандидатуру. А она опять спрашивает: «Это что же, наша продукция?» Директор засмущался: «Да что вы, здесь же у меня весь брак собран». И наверное, обидевшись, сделал вид, что ему нужно пройтись по фабрике. А заодно и нас прихватил с собой.

— Что же ты мне и маме ничего не рассказываешь?

Ольга и рада была бы, да не знала, что же ей рассказать. О том, что ли, как она смутилась и покраснела, когда они вошли в сборочный цех? Там все мужчины ходили в громадных, до пола, фартуках. Поэтому Ольга и сказала только:

— Завтра я иду в первую смену.

Услышав это, мать грустно поглядела на портрет отца:

— Если бы он был жив, конечно, этого не случилось бы!

Но, всматриваясь в лицо мужа, подумала: «Кто знает, он иногда выкидывал и не такие фокусы».


И потом, когда бабушка, вслух думая о завтрашнем обеде, обратилась к Антонине Ивановне, та покосилась на Ольгу, пожала плечами и, сощурив свои выцветшие глаза, сказала:

— Что ты у меня спрашиваешь? Вот молодая хозяйка, теперь спроси у нее. Она ведь с завтрашнего дня рабочий человек…

Но даже в этом ее ехидном замечании не чувствовалось обычного сарказма. Мать казалась равнодушной и безучастной ко всему. А Ольге вдруг показалось, что все, чем жила она эти дни, опять только вымыслы.

Сидели без света. В комнате было, как всегда, тихо. Только за стеной в комрате Гаглоева раздавались тяжелые, твердые шаги Николая.

Еще с детства, когда Ольга ждала чего-то необычайного и важного, ее всегда волновало и приводило в смятение равномерное тиканье часов. Она пыталась считать: раз-два, раз-два. Сбивалась, снова считала. Так и теперь, как к часам, Ольга прислушивалась к шагам за стеной.

— Скорей бы завтра! — вздохнула она, ни к кому не обращаясь.

— Куда уж скорее! — зевнула Антонина Ивановна.

Бабушка включила свет.

— Ми-илые! Ну и засиделись!

Был второй час ночи.


1955


ВЕРКАРассказ

Верка некрасивая. Другие тоже, бывает, не блещут. Но в них есть искорка или бесенок, который и остановит чей-нибудь взгляд. Обернется прохожий, влюбится, да еще… Впрочем, о том, что на ней кто-нибудь и когда-нибудь женится, Верка давно уже не думала.

Тридцать два года. Бледное, плоское лицо. Едва заметные ресницы, которые словно карандашом обвели круги, где медленно поворачивались светлые глаза. Рот большой, пухлый, но опять какой-то бесцветный. Пробовала Верка мазать губы помадой. Ничего не вышло! На лице появлялись яркие губы, но тотчас исчезало все остальное, особенно брови. А если намазать еще и брови — становилась Верка похожей на расписную матрешку.

Так и жила она некрасивой. Утром торопилась на работу. Принимала одну за другой телеграммы. Изредка, не поняв закорючек торопливого почерка, переспрашивала слово. Лица тысячами мелькали в окошке, но Верка уже не искала среди них того, которое могло бы дать ей хоть каплю чувства. Верка давно в это не верила, хотя в глубине души что-то беспокойное начинало ворошиться, требуя от нее то озлобления, то тяги к тому, что у других называлось «семья».

Верка, однако, не жаловалась, молчала. С готовностью выслушивала все житейские тайны своих подруг. Даже иногда они заполняли ее настолько, что обычная вялость исчезала, и Веркино лицо принимало озабоченное выражение. Когда же все улаживалось и рассеивалось, Верка снова была опустошенной и сердилась неизвестно на кого, упрямо думая, что ее обошли, обокрали.

Три года назад Верка похоронила мать. И сразу осунулась, затихла. На работе отнеслись участливо. Даже сам начальник отделения подошел и сказал:

— Тяжело, да! Эх, Веруха, ничего тут не попишешь… — Утешать Иван Саввич не умел, да и боялся лишним словом посыпать соль на Веркино сердце. Потрепал ее по плечу и добавил: — Ты вот что, работай, не давай себе покоя. Глядишь, оно и образуется.

Потом иногда она ловила на себе его ласково-одобряющий взгляд и работала, работала. И вдруг неожиданно для себя оказалась в самом центре внимания. Ее фотография висела с фотографией Ивана Саввича на Доске почета рядом. Верку это очень обрадовало, но про себя она думала:

«Угораздило же! Другие хоть на карточках получаются, а у меня, кроме носа, и смотреть не на что». И все же почет ей льстил.

Как-то Иван Саввич подошел к ней и сказал:

— Я — человек прямой. Хорошая ты, Верка. От всей души желаю тебе… — он запнулся. — Знаешь, у нас сегодня это… пельменник. Сыну моему на заводе премия вышла. Так вот, давай приходи.

Верку в жар бросило. Она покраснела и тихо сказала:

— Ладно.

И тут первый раз за много лет ее посетила надежда. Она слыхала, что сын у Ивана Саввича вдовый и что Иван Саввич никого не звал с почты к себе домой — хорошо знала. «Неспроста!» — думала Верка и собиралась взволнованно, осторожно, тщательно. Надела свое синее, с плиссированной юбкой платье. Хотела пойти в парикмахерскую завиться. Но вдруг испугалась, что это не пойдет к ней и может повредить тому, без чего она уже не мыслила жизни. По простоте своей она решила не идти с пустыми руками и пошла в «Детский мир». Тут сама, точно ребенок, растерялась, не зная, какую же из игрушек унесет отсюда. Пожалуй, вот этот черный конь, который словно застыл в ожидании седока: возьми уздцы, так и понесет тебя вскачь.

— Простите, пожалуйста, сколько стоит эта игрушка? — робко спросила Верка.

— Пятьдесят рублей сорок копеек.

Верка открыла сумочку.

— Надо же! Всего только…

Продавщица не дала ей медлить:

— Мы давно не получали этот товар. Игрушка замечательная. Ваш ребенок будет доволен.

При словах «ваш ребенок» Верка вздрогнула, покраснела и, благодарно взглянув на продавщицу, сказала:

— Выпишите, пожалуйста.

Она вышла из магазина радостная и даже рассмеялась, подумав:

«Не на троллейбусе, а на коне пронесусь четыре остановки». В кармане у нее одиноко болтался гривенник.

Запыхавшись, румяная, появилась она в открытой двери перед Иваном Саввичем. Старик удивленно заморгал, глядя на нее. Что-то новое, необыкновенное появилось в Верке и приятно поразило его.

— Что ж опаздываешь-то? Заждались! Проходи, проходи…

Ей представили всех, кто был. Но Верка не могла почему-то запомнить ни одного имени. Вот он, сын Ивана Саввича. Коренастый, чубатый. С узкими щелками глаз, которые без конца смеются. Даже плотно сжатый рот не делает его строгим. Подвижные руки. То теребят салфетку, то гремят вилкой о краешек тарелки. Вносят пельмени. В большой супнице их такое множество, словно это отварили простые рожки. Они клубятся паром. Кусок сливочного масла мгновенно тает, растекаясь кое-где пенными струйками, а пельмени, будто разомлев окончательно, отлипают друг от друга, разваливаясь по тарелкам.