Арена — страница 39 из 40

Она пришла, и опять все в доме у друга засуетилось, заходило вокруг нее.

— Что мама? Ремонт окончили? Ты что же это, пятнадцать лет в доме прожила и, не задумываясь, переехала? С глаз долой, из сердца вон… Эх, Танюша, брат твой, непоседа, все-таки нет-нет да и нагрянет, а ты… Ну ладно, ладно, не оправдывайся. Это уж так, по-стариковски я… Пойдем, пусть наговорятся, — сказал Алексей Евгеньевич и потянул Локшина в другую комнату.

За чаем Алексей Евгеньевич ворчал:

— Вот и верь этим стройконторам. Не сегодня-завтра дом снесут.

— Дядя Леша, надо было с нами за город. Вам же у нас понравилось, — говорила девушка.

— Не знаешь, где лучше. Хотелось в Москве. Ты понимаешь, Танюша, хотелось в Москве. Ему вот хорошо, у него машина, — показал он на Локшина. Но девушка даже не обернулась в ту сторону.

Заговорили о Локшине, о его книжке, спорили, и Локшина поразило то, что девушка сказала о его книжке все, о чем он сам только догадывался. Может быть, сказала она несколько иначе, с присущей юности резкостью, без скидок, горячо и увлеченно.

Тогда же вечером Локшин пошел ее проводить. Шли, шутили, спорили. Вдруг, увидев впереди раскатанную ребятишками полоску льда, девушка легко подбежала и прокатилась. Локшин догнал девушку и, глядя на ее заиндевевшие стрелки бровей, на пушистые ресницы, в которых, словно запутавшись, поблескивали крохотные капли растаявших снежинок, неожиданно подумал, что за углом им обязательно кто-нибудь сейчас должен предложить подснежники. И, засмеявшись над этим нелепым в декабре желанием, Локшин сказал:

— А вы совсем еще маленькая, Таня, мне даже захотелось вас дернуть за косичку.

— Правда? — Девушка серьезно посмотрела на Локшина и, склонив набок голову, утвердительно кивнула. — Ну, если… если… — Она, волнуясь, закрутила пуговицу на замшевом пальто Локшина. — Пожалуйста, я разрешаю, если мои косы вам так… — Девушка не договорила и, перекинув косу через плечо, улыбаясь, смотрела на Локшина.

Он взял в руки ее косу и, вдруг поднеся к губам, стал жадно и быстро целовать мокрые пряди волос.

Глаза девушки удивленно заморгали, она испуганно метнулась, но Локшин поймал ее и стал целовать. Девушка вырвалась, и через минуту ее пуховый платок скрылся в троллейбусе.

Вскоре Локшин забыл об этом случайном и заурядном эпизоде.

Однажды на литературной встрече — теперь он силится вспомнить, когда это было: летом или весной, — Локшин опять увидел ее. Она сидела во втором ряду и напряженно смотрела на зеленое сукно стола, где его руки нервно теребили листок бумаги. Выступая, он провел взглядом по залу, и на какую-то секунду глаза его встретились с ее глазами. Локшину запомнилось испуганное, умоляющее и счастливое выражение лица.

Что-то было в этой девушке-девчонке такое, что заставляло сейчас Локшина думать и ворошить свою коряво и разбросанно прожитую жизнь.

От порывистых институтских дней осталось мало. Но именно тогда Локшин верил, любил. Она была тоже студенткой. Сейчас, пожалуй, он и не мог бы сказать, чем она тогда поразила его. В памяти остались только ее тихая, почти неслышная походка, мягкие и необычайно ласковые кисти рук. Но уже тогда у Локшина появилось это желание: побыть одному. Попросту сказать, его тяготил ее покорный неотступный взгляд. Тяготило и то, что любая случайно оброненная мысль воспринималась ею как абсолютная, не подлежащая сомнению истина. Но все-таки это и была, наверное, та единственная женщина, которая оставила в его душе след, уж хотя бы тем, что однажды Лакшин узнал: у него есть двенадцатилетняя дочь.

Локшин до сих пор помнит то смутное, непонятное чувство волнения, страха и удовлетворения, когда он узнал, что в Москву привезли ему дочь и что он должен ее увидеть. Пересоветовавшись с добрым десятком друзей, он накупил ей игрушек — от «Конструктора» до целлулоидного пупса и кубиков — и отправился посмотреть на нее.

В тот день он как-то по-особенному глядел на попадавшихся навстречу детей. И все представлял, представлял себе своего ребенка.

А дочка была неказистой и диковатой. Увидев пупса и кубики, она обиженно поджала губы.

Локшину бросилось в глаза, что ее уши были точным слепком с отцовских.

Он побыл с нею мало. И когда ушел, то подумал: все правильно, все правильно, иначе и не может быть. И, представив себя отцом, засмеялся. Но уже тогда им овладевала едва ощутимая грусть.

А в первые дни на фронте чувство это давало себя знать все больше и больше…


Локшин остановился. Накрапывал мелкий и нудный дождь, похожий на мокрый снег. Ветер сильнее тормошил деревья.

Локшин опять достал папиросу. Спичка еле зажглась. Раза два затянувшись, он швырнул окурок и торопливо пошел дальше.

Сегодняшнее состояние напоминало ему о том, что он пережил, получив на фронте первое письмо от дочери. Сколько самых разнообразных чувств всколыхнуло в нем это письмо! Тогда Локшин знал, что он не одинок, что у него есть дочь и что она, может быть, скоро встретит его, а если уж он погибнет, то когда-нибудь в незнакомом ему доме помянет добрым словом…

В любую тихую минуту он припоминал ее лицо и всегда видел две тоненькие пепельные косички и светлые, едва заметные ресницы. Ему представлялось, как показывала она одноклассникам торопливые и многословные письма его и говорила при этом:

— Это мне папа пишет… У меня и рассказы его есть. Вот глядите. — И протягивала фронтовые газеты, которые он тогда высылал.

Тогда, на фронте, Локшину казалось, что в нем живет только одно сердце, которое разрывается от тяжести нахлынувших впечатлений. И все выливалось в рассказы, очерки, письма.

Кончилась война. Он демобилизовался. Но все еще по привычке носил китель. В Москве ему дали хорошую квартиру. Ехать к той постаревшей, полузабытой женщине не хотелось, казалось бессмысленным. В нем забурлила отсроченная молодость… Он по-прежнему писал из Москвы дочери письма, высылал посылки и деньги, а сам жил, как ему думалось, своей жизнью, наверстывал упущенное…

С каждым годом весенняя капель все меньше бодрила и волновала Локшина. Он рассуждал так: если есть деньги, то и зимой можно сделать весну. Но все чаще эта искусственная весна напоминала ему тех безликих женщин, которые очень ненадолго входили в его жизнь. Иногда Локшину думалось, что каждая из них хочет выйти за него замуж только из-за его квартиры и положения…

Вчера, когда Алексей говорил ему про чувства Танюши, Локшину было это забавно. Но сегодня вдруг закипела жажда чего-то чистого и искреннего. И если вчера он был глух к словам Алексея, говорившего, что нужно бережно, по-отечески обойтись с чувством девятнадцатилетней девушки, сегодня его почему-то пугала мысль о свидании с нею. Поэтому он и выехал к ней с опозданием на девять часов, наверняка зная, что встреча не состоится…

Он шел уже по проселочной дороге, размашисто шлепая калошами по грязи. Дождь барабанил по шляпе. Пальто было уже настолько тяжелым и холодным, что казалось, еще раз-два обдаст ветер его своей осенней дрожью — и оно одеревенеет.

«Зарядил дня на два, наверно», — подумал он и тотчас вернулся к своим прежним мыслям. Непростительным мальчишеством казалась ему та торопливость, с которой он ответил на записку девчонки.

На какой-то даче под навесом в темной дыре дверей он увидел красный огонек папиросы. Ему нестерпимо захотелось курить. Он нащупал в кармане пачку, но папиросы отсырели, а огонек в дверях все еще заманчиво смотрел на него.

— У вас не будет закурить?

— Это пожалуйста.

Калитка тяжело подалась вперед. Он сделал несколько шагов по дорожке и очутился под навесом. Мужчина протянул ему пачку сигарет.

— Вымокли порядком. Небось от станции пешком шли? Это каким же приехали? Восемь пятнадцать? Видишь, Варя, я же говорил — не приедет… — крикнул мужнина куда-то в дом.

Дождь настойчивее и грубее застучал по навесу.

Из сеней вышла женщина. Она удивленно посмотрела на незнакомца. Локшин почувствовал: нужно что-то сказать.

— Скажите, дача Рудаковых далеко? — И на всякий случай вынул из кармана клочок бумаги, на котором она карандашом нацарапала адрес.

Бумажка склеилась, и буквы расползлись и посинели.

— Да нет, рукой подать. Ночью-то подморозит, кажется. Пора уж. А ты целый день не мог позаботиться о деревьях. Что будет, если кусты прихватит морозом?

— Ничего. Без осенних заморозков и сирень не цветет…

Локшин закурил папиросу.

— Так вот, пойдете прямо, через три дачи — ихняя.

Локшину почему-то захотелось вот так стоять под навесом, вслушиваться в чьи-то разговоры, быть рядом с чьей-то жизнью. Он почувствовал, что продрог, устал, что снова какая-то пустота овладевает им.

Стоять так уже неловко. Он попрощался и пошел.

Опять мимо дач, и опять по грязи… Каждый шаг как-то глухо отзывался в нем.

Локшин ни о чем не думал. Он шел, слегка ссутулясь и равномерно размахивая руками. Может, прошел уже дачу?..

«Кукушк… — опять усмехнулся Локшин. — Кажется, здесь».

Калитка открыта, но света нет. Темный глянец окон назойливо лезет в глаза. Локшин замедлил шаги. Ему стало страшно.

«А что, если действительно девчонка там?»

На мгновение ему показалось это невероятным. Вспомнились глаза девчонки — испуганные, умоляющие и счастливые. Для нее это была, наверное, не шутка.

Он решил подойти к стеклянной террасе посмотреть. Какие-то кусты цеплялись за пальто, мешая подойти. Локшин взглянул на террасу. Никого. Обошел дом, заглядывая в окна. В глубине души Локшин уже посмеивался над собой.

Но вот он как будто видит ее, слышит шум ее шагов… Рванулся к двери, дверь открыта.

«Нет, тут что-то не так. Не могут же бросить дачу открытой!»

Локшин прошел террасу, вошел в комнату и в нерешительности остановился.

Она с ногами сидела в кресле и, положив на руки голову, спала. Рядом лежала его книжка…

Локшин осторожно потянул к себе книжку. Глядя на нее и на девчонку, неуклюже съежившуюся в кресле, неожиданно вспомнил, что луна, которая и сейчас бессмысленно лезла в окно, всю дорогу напоминала ему обрывок истертой школьной карты с полушарием Старого Света. И прикорнувшая в кресле Танюша показалась маленькой, смешной ученицей, у которой обязательно измазаны пальцы чернилами…