Арена — страница 7 из 40

иста: у меня — силу. Я нижний, держу весь номер и в прямом и в переносном смысле на плечах, а у вас и у Димы — обаяние молодости.

Надя посмотрела на грим теперь иначе. Что она ей рассказывает — коробка с разноцветными квадратами краски? Пока ничего! Так же в детстве ничего не рассказывали кубики азбуки, до тех пор, пока не научилась девчонка их по-своему складывать.

— Я готова? — робко спросила она у Шовкуненко.

Он закусил губу.

— Держитесь в манеже так, как обычно. Чтобы не было «сорвиголовы» или, что еще хуже, «растерявшейся курицы». Спокойней.

Тон его был невозмутимым, но тем не менее Надя передернула плечами, встала и, метнув на него недовольный взгляд, выскочила из гардеробной. Оставалось не более семи минут. Шовкуненко не нужны были часы: когда в манеже шло представление, время он определял по музыке. В его движениях не было суетливости. Шовкуненко действовал четко, продуманно. Оставалось семь минут, нужно стереть с рук грим. Приготовить дощечку для канифоли, захватить халат и покинуть гардеробную. Однако сегодня он почему-то делал все в спешке. Спешка беспощадно вела к волнению. Нужно стереть с рук грим. Стереть начисто, чтоб руки в работе были сухими, крепкими. А он медлит: ведь только что под его руками дрожали ее ресницы, полуоткрывались губы, пересыхая и делая грим матовым.

Шовкуненко потер пальцами свои губы. Легкое ощущение поцелуя. Он тотчас прогнал его, увидев в зеркале свое лицо. Оно было слишком размягченным. Это не для манежа.

Он прикрыл дверь гардеробной. Пошел, остановился подле занавеса, где Надя в щелочку наблюдала за публикой. Надины плечи были опущены. Дима успокаивал ее:

— Не робей. Ты выбери себе какое-нибудь лицо, которое бодро улыбается, и дуй на него. Там, Надюшка, тыщи две людей. Обязательно есть один среди них, кому понравится все: упадешь — и это любо-дорого будет. Я так всегда. А чего? Законно!

— Приготовились! — гулким шепотом произнес Шовкуненко, и они построились треугольником. Впереди — Надя, за ней — Дима и Шовкуненко.

Занавес распахнулся, пропустив их, и снова бесшумно сомкнулся.

Дима едва заметно подмигнул ей, указывая на зрителей, и еле слышно сказал:

— Нырнули!

Но Надя и не попыталась искать себе опору в густых рядах людей. У нее в глазах стояла пестрая мозаика лиц. Она их видела то отчетливо, то в зыбкой ряби радужного цвета. Нынче работа начиналась с нее. Она пристегнула лонжу. Дима поднял ее рывком на руки, так что Надя подошвами ощутила его ладони. У Шовкуненко на лбу самый высокий перш. Надя видит запрокинутую голову и губы, шевелящиеся, словно Шовкуненко напевает. Надя уже на перше. Свет медленно гаснет. Едва она ступит на макушку, как темь наполнит цирк и только два боковых прожектора, скрестив лучи, выхватят их фигуры, отбросив тени на стены цирка.

Надя поднялась во весь рост. Площадка мала, одна ступня умещается на ней твердо. Надя застыла, стоя на одной ноге. Другая, как в танце, медленно потянулась назад.

Шовкуненко осторожно опускается на ковер. В его глазах сейчас только один кадр: девушка, забывшаяся в мечте. Ее рука протянута к свету. Теперь Надя — ласточка, руки парят в свете лучей прожектора, носок ноги взвился к затылку. Шовкуненко садится на ковер. Поза у Нади иная: нога, как полумесяц, она придерживает ее руками, волосы серебрятся на розовом трико. И будто нехотя руки отпускают ногу. И снова задумчивая, нежная Надя стоит, впитывая свет. Шовкуненко лег на ковер. Пируэт — и он ничком лежит на ковре. Шовкуненко ловок, уже три пируэта, но запрокинутая голова недвижима, как и перш, где на самом верху застыла Надя. Еще пируэт — и Шовкуненко опять ничком распластался на ковре. Он согнул ноги, а Дима, едва налегая на ноги Шовкуненко, вытянулся в стойку. Надя шевельнулась. Арабеска. Почему в цирке этот трюк так назван — ведь это шпагат по вертикали. Ее колено прижалось к уху, руки обвили ногу. Обвили, но не придерживали. Голова ее так склонилась, словно нога была стволом березки, что обвили девичьи руки.

Тени поползли по стене. Шовкуненко поднялся. Надя переменила положение. Доля секунды, и цирк снова вспыхнул ярким светом. Растворились лучи прожектора.

Надя спрыгивает на ковер. Зрители аплодируют первый раз. Гулко, долго, несмолкаемо. И только сейчас она чувствует: «Премьера!» Забилось сердце, дрогнул подбородок.

Номер идет дальше, трюк за трюком. И стоит Наде прикоснуться к першу, как моментально раздаются аплодисменты. Успех! Зритель тронут, покорен: артист признан!

Номер окончен, а аплодисменты звучат. Эти принадлежит уже не ей, другим артистам, а Наде кажется, что опять раскрывается занавес, чтобы повторить ее радость. Она прижалась к стенке, не думая уходить, не видя суетливых кулис, где блестки на костюмах напоминают поблескивающую в сумерках изморозь.

Шовкуненко набросил на Надю свой махровый халат. Дима подставил деревянные колодки[2]. А Надя зачарованно смотрела на занавес, не говоря ни слова. Они что-то объясняли ей. Дима поцеловал в щеку, Шовкуненко сгреб в охапку и, как ребенка, только что выкупанного в ванне, понес в гардеробную.

Люся строго кивнула и отчетливо сказала:

— Поздравляю вдвойне!

Музыкальные клоуны, растянув концертино, с нежным аккордом пропели:

— Поздравляем с премьерой!

— Кажи нам, Григорий Иванович, клад свой.

Шовкуненко поставил на пол Надю. Халат, как мантия, ниспадал на цементный пол конюшни.

— Принцесса наша! — пробормотал Шовкуненко.

Дима подхватил его фразу.

— Расступись, братцы, дайте нашей принцессе в себя прийти, — урезонил он турнистов. Те, шутливо отдав честь, посторонились.

И Надя с партнерами пошла к гардеробной. Дробно застучали колодки, халат заметал следы. Надя не могла прийти в себя. Она устало опустилась на сундук. Гардеробная теперь была тоже не просто комнатенка со скарбом реквизита и костюмов, а кусочек цирка. Над головой, с потолка, льются гомон, смех, оживление и даже топот ног — это напоминание: быль, быль!

Топот бурный — у зрителей антракт. Перерыв на двадцать минут. А Надя вслушивается, зная, что для ее ощущения не будет никогда и никакого антракта.

Шовкуненко, улыбнувшись ей, проговорил:

— Хорошо!

— Очень! — вырвалось у Нади.

Дима успел переодеться. Шовкуненко разгримировывался медленно, наблюдая за ней в зеркале. Ом понимал, что Надя не видит его взгляда. «Да, она слишком артистична, слишком», — подумал он про себя. «Она полна сейчас не своим «я» — нет. Совсем другое. Гораздо большее: не переживает, а живет искусством. И это пришло к ней сегодня в работе. Здесь не бравада. Вот почему сейчас она вся сникла».

— И как же нам теперь быть? — лукаво спросил Тючин.

— Как?! Отпраздновать, — ответил Шовкуненко.

Надя была безучастна.

— А где? В ресторане «Северный». Тогда нужно быстрей. Города меняются, а порядки в ресторанах одинаковые. До двенадцати впускают. Надь, будет тебе мерзнуть в трико, складывай юбчонку, и поехали.

Надя, очнувшись, вопросительно поглядела на Диму.

— Ну да. Справлять, говорю, поедем. В ресторан. Чего ты? Господи! Нет, Григорий Иванович, обратите внимание на ее лицо. Ты, Надь, что, испугалась? Честное слово могу дать, в ресторанах аппендицит не вырезают, там его скорей наживают, но сама понимаешь: бояться нечего.

— Ни в какой ресторан я не пойду!

— Тю! Обалдела. Это ведь премьера — шутка, что ли! Обязательно справить надо. Ты в бога веришь? Нет? Жаль! Я вот одному старику в цирк посоветовал ходить, потому что у нас живые боги есть, и он про грех забыл, по сей день билет в первый ряд покупает… Так и здесь. Ничего страшного. И в ресторане — люди. Наши ведь там будут все. Эх ты, партнерша! — Тючин разочарованно махнул рукой.

Шовкуненко с уважением глядел на взъерошенную, сердитую партнершу. Ему был близок ее испуг при слове «ресторан». Она не привыкла снимать чужое и наносное, видя в ресторане два-три знакомых лица. Быть может, праздники она справляла в своей семье дома. Нет здесь папы и мамы, значит праздник в душе.

— А мы по-семейному справим, — заключил Шовкуненко.

Тючин недоуменно уставился на него.

— Верно, беги за провизией. Пойдем к инспектору манежа. Он-то ведь оседлый. Дом имеет. Самовары, вроде бати, коллекционирует.

— Григорий Иванович, ведь там как следует не обмыть нам премьеру. То ли дело — ресторан. Артисты пойдут.

— Ничего, Тючин. Пусть идут. У всех эти премьеры в порядке вещей: каждый месяц. Они идут уже скорее смыть, чем обмыть. А у нас, — Шовкуненко кивнул Наде, — настоящая премьера. Ее обмывать ни к чему…

7

«Кто такой инспектор манежа?» — неожиданно спросила себя Надя. Если дом его открыт для артиста, если сердце ведет летопись премьер — значит историк. И действительно, комната была похожа на музей, где собраны пестрые плакаты, ленты, регалии, самовары, подковы.

— Это в двенадцатом году, от Поддубного, — пояснял он гостям. — Вот, Григорий, афиша Бено. Тогда он на подкидных досках работал. Шустрый ярмарочный номер. Этакая карусель прыжков.

Надя с восхищением стояла подле афиш, пожелтевших, расклеенных веером. Шовкуненко слушал молча, а Тючин тоскливо оглядывался на стол, который казался ему куда красочней воспоминаний.

Хозяйка дома радушно пригласила всех к столу. Звон рюмок, смех, разговор о премьере. Надя будто встречает Новый год. Как сложится ее жизнь дальше — кто знает?! Но сегодня такое счастье! Шовкуненко и тот расцвел: выбритый, неколючий. Дима, подогретый вином, ухаживает за ней с упоением.

— Ну, Григорий, видно, будем скоро свадьбу справлять в твоем номере, а? — шутливо пробормотал инспектор манежа.

Шовкуненко, не поняв его, смущенно ловит взгляд Нади.

— И то верно, надо подумать. А то мыкаемся, как три сухих листа, из которых ветку не составить.

— Слышь, Надь, чего Григорий Иванович сказал? — Тючин подлил Наде красного вина.

— Вон сидят голубки, ожени их, Григорий, хорошая пара.