дорин, Дюпен»; Снег разозлился, потому что отец сказал правду, и причем так, мимоходом…
— Любимцы в семье — это Река и Оливер, вообще его зовут Луг, но он взял себе имя Оливер, в честь Оливера Твиста, своей первой роли в школьном спектакле, и Капелька, она сейчас беременна от одного чувака, своего одноклассника, смешной такой парень, худючий, серый такой, офисный, мы все ломаем голову, что она в нем нашла, сама такая яркая; Река постоянно путешествует, присылает Капельке открытки, она все никак не дождется, когда окончит школу и поедет за ним; а Оливер актер, он такой красивый, ты просто не представляешь, у людей вещи из рук выпадают, когда они его видят впервые; Оливер с Рекой могут мысли читать; а я ничего не могу, я рядовой ребенок, я ничего не умею, только музыку сочиняю…
— Играешь в гараже на бас-гитаре? Ешь и можешь рассказывать с полным ртом, — Макс положил серебряную вилку восемнадцатого века, с вензелем, поставил прозрачный стеклянный бокал, в котором был салат, и красную глиняную тарелку с омлетом, и большую чашку горячего чая — черного, с ароматом клубники со сливками, себе налил тоже, в такую же чашку — большую, зеленую, с фотографией лимонов, сел напротив, обхватил чашку руками; Снег понял, что его слушают.
Не, это Лепесток играет на басе, я просто пишу. Мама научила меня играть на пианино, оно у нас, правда, развалилось совсем, там кто-то цветы посадил из девчонок, — представляешь теперь мой дом? И научила нотной грамоте, и я просто пишу, как ты пишешь книги, а играть должен целый оркестр…
— У нас в библиотеке есть рояль, настоящий, Дюраны де Моранжа его из Вены привезли, на нем Ференц Лист играл, а ты сможешь сыграть?
— Когда? Я сейчас поем, и ты меня выгонишь.
— Куда? Под снег? Я без сердца, что ли, по-твоему, средневековый злобный феодал?
А разве нет? Не бывало еще такого, чтобы Дюран де Моранжа дружил с парнем из народа.
— Ты устал, расстроен и бредишь, я тебе сейчас постелю в спальне, что рядом с моей, — махнул рукой Макс. — Когда твои родители будут тебя искать?
— Не раньше послезавтра, когда со школы позвонят и спросят, почему я прогуливаю. А, не позвонят, у нас телефон не работает: провод кто-то из младших перекусил кусачками, играли в испанских партизан.
— Ладно, зайдем завтра по дороге из школы к тебе, отпросим тебя ко мне пожить.
— Макс, ты что, зачем?
— Не хочешь, не живи. Я думал, ты хочешь — посмотреть, что в замке на вершине горы.
— Я хочу, но…
— Привидений испугался? Сплетен теток в очереди к кассе в супермаркете?
— Нет, тебя. Ты вдруг живой, настоящий, простой и разговариваешь. Я думал, к тебе надо будет лет десять подкрадываться, стараясь не шуршать…
— Я просто одинокий, маленький, единственный в роду Дюран де Моранжа; а тут — вдруг мы друзья?
— Не хватает еще слова «старый», — они с Максом засмеялись, тронутые честностью друг друга; потом пошли с канделябром в спальню, соседнюю с Максовой, «ничего себе «соседняя», топать почти километр», — сказал Снег; они шли сначала по винтовой, как в маяках или библиотеках, узкой лестнице, свет от свечей отражался в зрачках и на стенах, холодных, каменных, отполированных, Снег боялся коснуться их плечом, боялся, что они совсем холодные, изо льда, что все это — дом Снежной королевы, и, словно прочитав его мысли, откуда-то сверху налетел ветер и задул обе свечи. Снег не закричал, но охнул и схватил Макса за теплую маленькую руку, словно девчачью в кино, на страшном месте; Макс удивился, но промолчал, руки не отнял, даже сжал ободряюще, и они стояли так минут пять, слушая дыхание друг друга и ветер за каменными стенами башни, ощущая пространство — высоту, эхо, тишину, будто стояли у моря и вглядывались в даль, а башня росла и росла, и кружилась вокруг них, до самых небес, и скоро стала такой огромной, что с ее высоты можно было смотреть, как строятся города; а потом Макс вывел их в коридор, широкий, как аллея в главном парке города, ночной свет шел сквозь витраж: ангел на коленях, меч вонзил в землю, над ними летит голубь с розой в клюве, — и свет этот, лунный, снежный, был таким ярким, разноцветным, словно в театре, ложился на их молодые лица, менял их, как маски, как грим, у Снега аж глаза заболели от такой красоты. «Лабиринт, — повторил Снег, — я заблужусь»; «ты быстро привыкнешь», — ответил Макс, открыл дверь комнаты: в ней было тихо и пыльно, над кроватью — балдахин, бахрома и кисти, будто огромная паутина, на ночном столике — ваза для фруктов и ночник, Макс включил его; «так здесь есть электричество?» «местами»; ночник был классический, венский: белая пузатая фарфоровая ножка и бумажный оранжево-розовый шуршащий абажур — вещь, которая превращает в дом любое пристанище. Из шкафа Макс достал постель: огромную шелковую простынь с кружевами, три таких же подушки, розовое стеганое одеяло; «не замерзнешь?» «не знаю» «я разожгу камин» «о, научи». Возле беломраморного — словно алтарь в огромной церкви посреди города, на главной площади, площади Звезды, — камина лежало несколько десятков поленьев, они пахли смолой, «Рождеством», — сказал Снег, огляделся; комната могла принадлежать девчонке: белый, с розами ковер, ворс мягкий и пушистый, как персидский котенок, и почти по щиколотку, ходишь, как по сугробам; на окнах белые и розовые атласные шторы, такой же балдахин; на стенах — искусные фотографии кукол со всего мира. «Это комната мамы, бывшая, — коротко ответил Макс. — Единственная, где я еще хоть иногда прибираюсь, не в память, а просто потому, что она не похожа на весь остальной замок…» Потом Снег найдет в шкафу платья, маленькие, тонкие, длинные, безучастные, будто только-только из магазина, никто их не носил, не крутился в них перед большим зеркалом, а из ящика ночного столика вытащит старую-старую пудру, перчатки — вечерние, длинные, белые, веер к ним — белый, с тонким китайским рисунком, тростник на ветру, пасмурное небо, розовая птица, и несколько книг: «Корабль дураков» Грегори Норминтона и «Парфюмер» Патрика Зюскинда, в покетбук, и дневники архитектора, построившего католическую церковь неподалеку от их городка, в которую ходит Макс, и маленький старинный молитвенник; разложит все на кровати, подумает, но никаких выводов не сделает: вещи слишком случайны, чтобы описать или придумать человека; словно из гостиничного номера. Мебель в комнате резная, из розового дерева, позолота, купидончики; у окна кушетка, возле камина, кроме поленьев, низкие, почти кукольные креслица, все обито этим бело-розовым, переливающимся, роскошным атласом. «Ничего, что такая комната? — спросил Макс. — Это типа стиль рококо»; похоже на домик Барби; «Ничего, — сказал Снег, — вот только моя комната величиной ровно со здешнюю кровать»; «Кстати, — сказал на прощание Макс, — привидения здесь, в замке, все-таки есть, но ты их не бойся; если хочешь, спи со светом, главное, правда, ничего не бойся, это страх порождает привидений и предрассудки»; и ушел; Снег лег в эту снежно-розовую постель, посмотрел в балдахин: брякнется сейчас какой-нибудь паук, но никто не брякнулся, только шуршали за окном деревья и потрескивали поленья в камине. Здорово — подумал Снег; невероятно, Макс живет здесь почти один — не считая загадочной бабушки, которая никак не представлялась Снегу; это тебе не мечты об острове типа, вот разбогатею, и куплю себе остров, и буду там жить совсем один, бродить по пляжу, есть устриц; все равно на этом острове появятся друзья, блондинки и кабельное… Никто не представляет себе такого одиночества и уединения, какое есть в этом замке, — жить по-настоящему независимо от времени, телевидения, от будущего, от любви… Наверное, рассказы Макса просто гениальны…
«Падал снег. Был канун Рождества, ночь, и падал снег. Кружился в небе, отливал матово, жемчугом, а ложась на землю, сверкал, законченным, точный, ограненный, словно бриллиант. Не было на земле ничего прекраснее его. Несмотря на снег, было холодно, зима выдалась в тот год суровая, как старая женщина, и сестра Лукреция, молодая монахиня, шагала как можно быстрее, путаясь в складках своего черного платья, никак не могла привыкнуть, что оно длинное и тяжелое — и ничего не поделаешь с этим: не укоротишь, не сошьешь новое, из шелка, из ситца. Вдруг — все отличные истории начинаются с «вдруг», не будем нарушать традицию, — вдруг налетел из-за угла церкви, к которой бежала сестра Лукреция, ветер, страшный, черный, и снег в нем был как осколки зеркала; сестра Лукреция ослепла на мгновение, потом увидела черноту, плотную, почти осязаемую, и в ней — огромную луну, которая упала на город. «Беда, — подумала сестра Лукреция, — дурное знамение», и тут же кто-то громко закричал, будто родился на свет; девушка перекрестилась, и наваждение с ветром полетели дальше. Часы стали бить полночь, и оказалось — все на месте, никаких сказок Гофмана: снег уже весь лег на землю, в небо вышла из-за тучи луна, посеребрила, точно пейзажист, старинный город; а на ступенях церкви, пустых до головокружения, сестра Лукреция увидела мальчика: он, полностью засыпанный снегом, то ли спал, то ли умер, свернувшись неудобно, будто сломанный. Монахиня подбежала к нему, начала тормошить, греть маленькие руки, щупать пульс. Мальчик открыл глаза. «Кто вы?» — прошептал он бледными губами; он был в каких-то обрывках, не в одежде; а в его глазах, огромных, бездонно-черно-синих, сестра Лукреция увидела пустоту, поглотившую звезды.
— Как тебя зовут? — спросила она.
— Дэнми, — ответил мальчик; а больше он ничего не помнил. На вид ему было лет тринадцать. Монахиня взяла его за холодную бледную руку и привела в монастырский приют для детей. Мальчика сначала отогрели: закутали в плед, посадили у камина — это был хороший приют, вовсе не Хег и не Диккенс, — дали большую чашку горячего куриного бульона; мальчик оттаивал, пил и благодарил; потом нагрели воды и помыли. Он оказался прекрасен; «Ангел», — зашептались сестры. У него были золотые волосы, которые напомнили всем о лете, белая нежная кожа, как самый дорогой шелк, розовые, как ранние персики, губы и невероятные, поражающие самое сердце, кровь, бездонно-черно-синие глаза.