— Невероятно; это и есть твоя шкатулка?
— Одна из, — Берилл вытянула с полки кружевную белую ткань, прошитую серебром. — Она кажется жесткой из-за серебряных нитей, но потрогай — сама нежность, — Эрик коснулся материи.
— Правда, как трава летом, ночью.
— Это я купила — я мечтала о ней ужасно долго; отреставрировала один гобелен, не такой сложный, как этот, с Успением; этот старый, а тот был просто в копоти от свечей; и меньше намного, с флаг величиной; на гобелене был Иисус — подросток, таких изображений очень мало в мире; он смотрел прямо на меня, пока я чистила нитки, и улыбался: он держал в руках книгу, будто оторвался на мгновение взглянуть на меня, через века, через Вселенную, на самом интересном месте; приключенческая, наверное, книжка, про каких-нибудь пиратов, ведь тогда уже существовали пираты; он был рыжий, кареглазый, красивый, как один из братьев Фелпс; это были мои первые деньги — за гобелен; и я купила себе книг и эту ткань.
— Ты хочешь сшить себе платье?
Она схватилась за голову.
— Ты что, нет, конечно! Это же святотатство.
— А что с ней делать?
— Танцевать, смотреть, накидывать на плечи, лежать, трогать, — она вытащила весь отрез и положила на ковер; и стала кружиться в этой крошечной комнатке, будто под снегом, и вытаскивала еще и еще ткани: дорогой муар, крепы, тафта, бархат шанжан, ткани гофре, гипюры, шелк-крэш и бархат-деворе, жаккарды с вытканными рисунками — разноцветные, переливающиеся, целый ворох; вальсировала с ними, бросала их на ковер и потом упала сверху, как в стог сена; и постучала ладонью рядом — ложись, мол; Эрик улыбался и смотрел на нее сверху.
— Ты совсем еще девчонка, и я тебя совсем не знаю. Я даже не знаю, как тебя зовут.
И он был такой красивый, такой безупречный: прямой нос, твердый подбородок, завитки волос возле ушей и шеи, и щетина эта идеальная, фотографическая, и зеленые глаза с блестками, казавшиеся в сумраке комнаты совсем черными, и ресницы, густые, как листва, изогнутые, и влажные красивые губы, будто с картины прерафаэлитов, — что у нее заболело все тело, словно она протанцевала всю ночь во сне; он вздохнул и лег рядом, посмотрел ей в глаза.
— Меня зовут Берилл, — сказала она, и он увидел ее имя — сверкающее, как ее сокровища; взяла его лицо в ладони: щеки у него были колючие, но это оказалось фантастически приятно, будто гладить молодой кедр; и поцеловала его; она совершенно не знала, как это делается, только в книжках читала; и ей понравилось, какие нежные у него губы, как у нее самой — когда она смотрела на себя в зеркало, после ванны, и трогала свое лицо, представляя, что это кто-то другой, и тело болело вот так же, как сейчас. Потом у нее закончился воздух, и она отстранилась.
— И целоваться ты не умеешь, — пробормотал он. — Берилл… драгоценный камень, — и погладил ее по волосам, нежным, совсем невесомым. — Я очень боюсь тебя, Берилл, я не знал, что ты здесь есть, в этом городе, и не знаю, что мне делать теперь. Мое сердце думает сейчас совсем не о мосте, не о людях, что, быть может, умирают там, в том городе, до которого не достучаться, не дозвониться, а о тебе… босой девочке, которая не говорит ни с кем, только со мной…
— И с мамой, — сказала она. — Это несправедливо, ты знаешь все обо мне, а я о тебе — ничего. Расскажи. Какой твой любимый цвет? Что ты читал в детстве? Что пьешь утром: чай, кофе, или какао, или горячее молоко?
Эрик подумал, что Берилл права: она привела его к себе домой, показала эту комнату, как дети показывают коллекцию фантиков; все равно осталась такой же загадкой, как пламя свечи, — но стал рассказывать: его любимый цвет — красный; а по утрам он пьет горячий белый шоколад с корицей — он всегда его заказывал в одной маленькой кофейне в одном портовом городе, где все время шел дождь, разноцветный от маяка высоко на горе, который светил красным, синим, желтым и зеленым, как новогодняя гирлянда; Эрик купил потом себе кофемашину с хорошим капучинатором — рецепт простой: кипятишь молоко с плиткой воздушного белого шоколада; «так что почти молоко»; обычно он наливает его в тамблер от «Старбакса», коричневый, с золотистой русалкой, и пьет по дороге на работу, обдумывая тонкости, либо в парке гуляя, когда нет работы, — он живет в Лондоне, и рядом с его домом большой красивый парк, он собирает листья осенью, сушит в Диккенсе, раскрашивает потом золотой краской; он сын известного иллюзиониста и супермодели; мама сейчас второй раз замужем, у нее от этого брака ребенок, тоже мальчик, очень миловидный, и она всюду с ним фотографируется, даже снялась с ним в рекламе детского питания; а Эрик в детстве был в отца — смуглый, замкнутый, выразительный, но некрасивый; поэтому он мало интересовал ее; он рос на гастролях отца, с огромной труппой, в том числе с инженерной бригадой, которую возглавлял, собственно, его дядя, брат отца, старший, седой с подросткового возраста — пошел на спор с девушкой на кладбище ночью и увидел там убийство и поседел; дядя был гениальным конструктором и изобретателем, научил Эрика всему, что знал, и самому главному — вдохновению…
— Но сейчас ты очень красивый, разве ей это неинтересно? — вдруг спросила Берилл.
— Интересно, — ответил Эрик, — но мне неинтересно.
— Ты скучаешь по ней? — она привстала на тканях, на локте.
— Нет.
— Я бы умерла без мамы.
— А я без отца и дяди.
— А ты много построил мостов?
— Да. И башен, и домов, и каруселей, и декораций, — она опять легла, он вновь погладил ее по волосам. — Мне уже пора идти, Берилл. Спасибо за обед и за секрет. И за поцелуй. Я пока не могу сказать, что чувствую к тебе, прости.
— Ты видишь меня во сне.
— Да, — он поразился ее умению угадывать; раз она не хочет, чтобы он называл ее ясновидящей, просто улыбнулся. — А ты меня видишь?
— Да, — она оттолкнула его руку. — Ты там танцевал с другой.
Эрик растерялся.
— И что мне делать? Как извиниться? Знаю, я в ответ приглашаю тебя на ужин — завтра, к себе домой. Знаешь, где мой дом? На Краю. Башня с красной крышей. Это удивительный дом, я покажу тебе, чего ты никогда не видела и в книжках об этом не читала. Придешь? — и он поцеловал ей ладонь, встал, поднял ее, и поставил рядом с собой, и придерживал за талию. От нее чудесно пахло — лавандой и болотным багульником — не сильно, но пьяняще; Эрик любил болотный багульник — костюмерша его отца тоже пользовалась саше с багульником, чтобы моль не заводилась. — Придешь?
Берилл обняла его за талию и закрыла глаза, щека ее упиралась ему не в грудь, а ниже — куда-то в желудок, так дети обычно достают до взрослых; и закрыла глаза; Эрик был тронут.
— Приду, — тихо сказала она. — У тебя ведь тоже полно секретов…
Потом он ушел, сердце его было уже тронуто ею, как старинное здание оплетено диким виноградом, плющом; одежда пахла диким багульником, лавандой; и тело все горело, руки, губы — Эрик ужасно давно не влюблялся. Это как все время слушать одну и ту же песню, которая очень нравится, перестать различать слова: «…никогда навсегда, никогда насовсем, лучше просто сейчас, и желательно всем… Если жить — то в лесу, если запах — цветы, если пить — то росу, если рядом — то ты… Пусть на всех одно большое пламя» — но это именно то, что надо, ты уже готов принять решение, которое все изменит, сломает или починит; он шел через Маленький город, люди оглядывались ему вслед — он говорил сам с собой, решал в приступе вдохновения какое-то безумно сложное уравнение, заброшенное еще в студенчестве…
А Берилл, закрыв за ним дверь, вернулась в потайную комнату, легла опять на ткани и заснула; во сне она стиснула кольцо Джеймса, которое висело под одеждой на тонкой серебряной цепочке, антикварной, прабабушкиной, из потайного ящичка туалета; там было полно драгоценностей; во сне же она вышла из комнаты, из дома, чуть-чуть последила за Эриком, не отражаясь в витринах; он шел к Краю; к своему Мосту; на Краю по-прежнему стояла огромная толпа: мост строился — вернее, рос — на глазах; первые балки-ветви уже тянули свои тонкие молодые прутья к противоположному берегу, вот-вот дотронутся; Эрик вошел в толпу, как огромный ледокол во льды, раскидывая ледяную плоть во все стороны, — люди расступались перед ним в восхищении; он вошел в свой загадочный дом и переоделся, появился в простом черном рабочем комбинезоне, черном свитере, черных тяжелых ботинках, почти горных — по колено, на шнурках; надел сварочные очки и полез на мост, к друзьям, — ветви росли быстро, но им нужно было помогать, чтобы не завязывалось цветов, чтобы они не становились слишком тонкими от быстрого роста — соединять две-три в одну — сваривать; они работали до поздней ночи: сидели в этих зарослях, как птицы, разговаривали, кричали друг другу, смеялись, кидали инструменты и бутерброды; друзей было четверо; совсем рядом с Эриком работал темно-рыжий, почти красноволосый, и черноглазый юноша; он был такой стильной внешности: длинноносый, с черными и изогнутыми, как у итальянской куртизанки в кино, бровями, с ямочками в уголках губ, — что казался нарисованным, персонажем комикса; его звали Матье Белл; он все время курил крепкие французские сигареты, «Житан», без фильтра, и сплевывал крошки табака каким-то очень изящным манером; один парень просто сидел и слушал ветер — он усилился — мост затрещал; люди закричали на Краю, заговорили, но парень этот поднял руку — и ветер стих; это было необыкновенно, как в сказочных фильмах; парень сжал кулак, словно ветер поселился там, в его ладони, — и рядом сидящий молодой человек кивнул ему и продолжил работать; он, как и Эрик, варил балки — искры сыпались во все стороны; и вообще они были похожи, эти двое; «они братья, — поняла Берилл, — близнецы»; Джун и Мервин Джеймсоны; их семья владела рецептом виски, производила его уже пять веков, крепкое, золотое; они тоже были крепкими и золотыми: волосы темно-русые; глаза янтарные; светло-коричневые, будто молочный шоколад, брови и ресницы; золотистая кожа, полная солнца; тонкие красивые носы в крошечных веснушках; «шарман», — сказала бы какая-нибудь старая дева; братья были как два сочных сладких золотых яблока; солнечный сентябрь, тепло и хороший урожай: яблоки, груши, сливы; и до дождей еще далеко… И только на самой верхней балке Берилл увидела Джеймса Спенсера — совсем крошечного, хрупкого, как фарфоровая